Кнут Гамсун - Духовная жизнь Америки
В Соединённых Штатах пустые прерии занимают громадные пространства; что стоит занять несколько сот миль земли больше или меньше, раз вопрос идёт о том, чтобы сделать чудо из парка! «Метрополитен-опера»[54] тоже иллюстрирует пристрастие американцев к крупным предметам. Разумеется, это «самый большой театр в мире». Архитектор, строивший его, нарочно ради него ездил в Европу; он жил несколько недель в Париже, Вене и Москве, потом вернулся обратно и воздвиг чудовищное здание для оперы, где слушаешь и смотришь на представления, хуже которых нет ни в одной стране, Тем не менее, это — «величайший театр в мире», — а это убедительно действует на каждого. Иностранец стремится посетить его, ему хочется насладиться великим сценическим искусством, которое он и рассчитывает найти здесь. Он обманут в своих ожиданиях, он видит одно фиглярство; он туда больше не ходит. Затем он уезжает в Чикаго. Тут его тотчас же оповещают, что в театре «Madison square» «самый дорогой занавес в мире»: так написано на афишах. «Нет, нет! — говорит иностранец и решительно трясёт головой. — Мне бы хотелось видеть искусство!» — говорит он. И он твёрдо держится этого. Проходит некоторое время; мало-помалу американский дух проникает в него; он читает афиши, представляет себе дорогой занавес, слышит бой электрического барабана, раздающийся каждый вечер от 6–7 часов в «Madison square»: реклама действует. В конце концов, он отправляется в театр — чтобы увидеть занавес! Наличная стоимость искусства заменила его внутреннее содержание.
Таким же образом здесь, дома, нас очень легко убедить в том, что Америка велика. Шум, доносящийся оттуда, исступленный, однотонный шум рекламы, рано или поздно покоряет нас. Когда из года в год только и слышишь об этой стране, о гигантских предметах, находящихся в ней, о громадных пустых пространствах в ней и величайших денежных ценностях, то, в конце концов, впадаешь в какое-то оцепенение перед могуществом, создавшим всё это. Мы уже не спрашиваем о небольшом — о внутренней вещи; колосс — самая популярная реклама на земле. Одной басней об американских колоссах больше, одной меньше, — не всё ли равно, раз понятия наши так расширились, что пустое пространство земли составляет для нас парк, а занавес — сценическое искусство. Америка — великая страна!
«По своей политике, литературе, культуре и искусству, и своим городам и народу, Америка — страна разочарований и потери всяких иллюзий. Познакомившись хоть отчасти с каждой страной, я не могу себе представить ни одного места в цивилизованном мире, за исключением России, где я меньше желал бы жить, чем в Америке; я не могу представить себе страны, где жизнь могла бы быть хуже, грязнее, бессодержательнее и грубее».
«Америка — апофеоз филистерства[55], предмет смущения и отчаяния людей государственных; Мекка, куда стремится каждый религиозный и социальный шарлатан; где единственным богом, которому действительно молятся, является Мамона[56], а единственным достижимым просвещением — вычисление выгод; где нация, чтобы доставить богатство своим поставщикам, подрядчикам и монополистам, — освободила своих рабов и сделала своих свободных рабами; где народ переполнен и насквозь пропитан материализмом».
«Америка кичится своим равенством и свободой и не видит, что нет страны на свете, где права личности и интересы общественные нарушались бы более систематически, нежели в Америке».
Горячее слово, опасное слово, характеризующее человека! Лепель Гриффин, пожалуй, никогда уже не поедет в Америку под своим настоящим именем…
Но неужели не найдётся в Америке ни одного избранника? Неужели нет в ней кружка людей духа, дворца утончённости, салона, класса, клики личностей изящных, благородных душ?
Америке всего двести лет. В первом из этих столетий она была ещё совсем неорганизованна; в следующем столетии начал туда стекаться кой-какой народ, — славные ребята, усердные волы, мускульные животные, плотские существа, чьи кулаки могли рыть землю и чьи мозги не умели думать. Прошёл человеческий век; кой-какой народ всё чаще и чаще приплывал в Квебек на прямых парусах; среди них попадался какой-нибудь пиетистический пастор[57]. Время шло; к Балтимору причаливала шхуна с тридцатью тремя усердными волами, банкротами и одним убийцей. К Портсмутской гавани приставала барка, в которой помещалось полсотни усердных волов, тысяча фунтов пасторов, полдюжины убийц, четырнадцать мошенников и пять воров. Затем однажды тёмной ночью прибыл в Новый Орлеан торговый крейсер; ночь эта была так темна, а крейсер был так полон товара; он прибыл с берегов верхнего Нила и вмещал семьдесят чернокожих. Они высадились на берег; это были мускульные животные, негры из Ниам-Ниама[58], чьи руки никогда не обрабатывали землю и чьи мозги никогда не думали. А время шло; народ стекался в страну большими-большими потоками; изобретён был пар, чтобы привозить его туда из-за моря; переполнился Бостон, стал наполняться и Нью-Йорк. День за день, день за день человеческие толпы со всего света текли по царству прерий, народ всех рас и всех наречий, всякий сброд без числа, банкроты и преступники, авантюристы и безумцы, пасторы и негры — все члены великой армии париев со всей земли.
И ни единой благородной души.
Из этого-то народонаселения, из этих индивидуумов должна была Америка породить в будущем избранника духа…
Стране посчастливилось. В Неваде и Калифорнии нашлось золото, в Пенсильвании — серебро и масло, в Монтане — железо, медь, ртуть и олово, в Аллеганах, Огайо, Кентукки и Виргинии — каменный уголь; принялись за земледелие и скотоводство, за лесопромышленность и возделывание плантаций, за рыболовство и охоту; солнце было жаркое и земля плодородная; самые маленькие деревца приносили плоды, большие дороги зарастали травой. Сброд со всего мира чувствовал себя превосходно в этом новом царстве; он стал плодиться и множиться, наслаждался жизнью, по колено ушёл в пищу, ел в три или четыре раза больше, чем в старом отечестве. И рабы из усердных волов стали патриотами.
Из этих-то патриотов, в этом сброде должна была Америка породить избранника…
Каким образом могло это быть? Ведь в стране не было никого из людей духа; сброд не порождает ничего благородного, а когда сброд, наконец, превратится в патриотов, то представители его становятся людьми весьма самодовольными. Лучшие представители Америки, высшие из всех, передовые люди, которые могли бы положить собой начало к созиданию дворца утончённости, в самодовольстве сердца своего, наложили 35 процентов пошлины на ввоз произведений духа — чтобы создать в стране избранника. 1 января 1863 года они сделали негров господами над южными землевладельцами, приняли в семьи свои мускульных животных из Ниам-Ниама, отдали им в мужья и жёны своих сыновей и дочерей — чтобы породить отбор людей духа.
Нечего и ожидать появления избранника в Америке, — более чем несообразно требовать избранника от страны, в которой нация, как таковая, является чистейшим экспериментом, и чей народ, происходя от посредственностей, воспитан в патриотической ненависти ко всему ненациональному. Если кто не родится с благородной душой, то облагородить его может только постороннее влияние, или же никогда не быть ему благородным. Среди американцев нет никакого стремления к сверхвысокому; самое заветное, чего они хотят достигнуть, это быть высокородным янки, цель которого — общий уровень: политическая демократия. У него нет изысканного требования умственного изящества, духовного господства. Если есть дворец духа в Америке, почему же молчат американцы во всех областях духовной жизни? Где этот класс, кружок, салон?
Но ведь есть же люди мысли в Америке? Может быть, я прошёл мимо и забыл о двадцати одном поэте, о которых упоминается в энциклопедическом словаре издательского бюро, о семи историках, одиннадцати художниках, двух историках литературы, двух теологах, одном генерале Гранте и одном Генри Джордже[59]? Я не прошёл мимо и не забыл об этих умах. Я не забыл о них ни в одном пункте своей книги…
В пятидесятых годах обозначилось как будто появление избранника в двух старейших из южных штатов, но пронеслась война и стёрла это прежде, чем оно успело обосноваться. Впоследствии это уже не повторялось. Кровь народа с тех пор демократически мешалась с негритянской, и интеллект стал понижаться, а не повышаться. К этой совместной жизни принуждали. Безчеловечность оторвала негров от Африки, где они были дома, а демократия сделала их цивилизованными гражданами вопреки всем законам природы. Они сразу перескочили все промежуточные ступени развития от крысоловки[60] до янки. Теперь из них делают пасторов, цирюльников, воспитателей и зятьёв. У них все права белых, и все они пользуются истинной свободой чернокожего негра. Негр как был, так и останется негром. Если он кого-нибудь бреет, то хватает его за нос, как его блаженной памяти праотец хватал нильского крокодила за ногу; подаёт ли он вам обед, он погружает в суп свой лоснящийся большой палец до самого первого сустава. Безполезно упрекать его за эту немножко слишком негритянскую манеру держать себя; если такой упрёк не последует ещё более грубого ответа, то, во всяком случае, африканский демократ покажет вам, он в высшей степени обижен: «Mind your own business»[61]. Приходится замолчать, вопрос исчерпан. Но если рядом с тобой находятся два огромных кулака и полноправие, то всякий аппетит за обедом пропадает. Вот если бы ты сам определённо потребовал себе супа с большим пальцем, — ну, тогда другое дело.