Борис Романов - Путешествие с Даниилом Андреевым. Книга о поэте-вестнике
Он категоричным голосом заявил, чтобы она выслушала все, что он ей скажет, о чем его спрашивали сегодня и как он отвечал, все запомнила, вернулась домой, обдумала и возвращалась сюда лишь завтра, чтобы не наделать глупостей.
Глупостей она не наделала. Потом признавалась: «Он спас не только меня и Даниила, он всех нас спас».
И с Аллой Александровной он меня познакомил. В 76–м еще году я услышал о «Розе Мира». Мне предложили прочесть ее, самиздатскую ксерокопию, убористую, переплетенную. Узнав, что это книга мистическая, «о путешествиях в иные миры», я отмахнулся. Потом, слушая скупые рассказы Виктора Михайловича о друге, я и не представлял себе, кто это Даниил Андреев и что он написал. Непростительная нечуткость? Или инстинктивное ощущение того, что встреча преждевременна?
Но вот в «Новом мире» в 1987–м я прочел его стихи и сразу же позвонил Василенко: «Виктор Михайлович, мне очень хочется издать книгу Даниила Андреева». Он передал наш разговор Алле Александровне, та примчалась с юной порывистостью, какой она отличается и сейчас, даже ослепшая, в редакцию с рукописью.
Но мои занятия наследием Даниила Андреева — иная история. Хотя без Василенко ее не было бы. Кое что о дружбе с автором «Розы Мира»
я у него узнал, успел расспросить. А главное, само наше знакомство позволило мне ощутить, что это были за люди, та московская интеллигенция, довоенная, те герои андреевского романа «Странники ночи», которых роман‑то и привел в сталинские тюрьмы и лагеря.
У меня сохранились записи, обрывистые, бестолковые, того, что мне рассказывал Василенко о Данииле Андрееве, своем друге. Сделал я их, как помечено, 16 апреля 1988 года.
Приведу лишь то, что не попало в опубликованные воспоминания Виктора Михайловича[4]. Рассказывал он не слишком связно, перескакивая от эпизода к эпизоду, отвечая на мои вопросы. Еще более пунктирно я записывал.
Здесь‑то и обозначена дата знакомства с Даниилом Андреевым, о которой он говорил, — 1923 год.
— Даниил Андреев любил встречаться с друзьями вечерами, и сидели они, разговаривая долго, до 2–3 часов ночи. О чем только не беседовали.
— Даня рассказывал об отце, что тот в прежней жизни был современником Христа и видел, как вели Его на Голгофу. (Чуть иначе об этом говорится в «Розе Мира».)
— Очень любил свою приемную мать, Елизавету Михайловну Доброву, и когда та умерла (1942), просил меня ночь побыть с ним у ее гроба…
— В доме Добровых был всеми любимый пес, который иногда лаял, подскакивая вверх…
Рассказывал Виктор Михайлович, что Даниил был влюбчив, упомянул какую‑то знакомую из театра Вахтангова…
— Он любил читать богословские книги, гораздо меньше, чем литературой, интересовался живописью…
— Был очень хорошим товарищем. И мы были очень откровенны друг с другом, обсуждали все события. Я помню его стихи о бесах, носящихся вокруг мавзолея Ленина. Он читал мне свои законченные стихи, недописанные, неотделанные он не читал. Некоторые я переписывал.
— В моем стихотворении «Дракон» есть строфа, которую любил Даня. (Я не записал, какая строфа. Стихотворение помечено 1971 годом, но в него могла быть включена и строфа, написанная куда раньше. Может быть, эта, с гумилевским мотивом, отличающаяся от остальных:
Я коснулся его руками.
Отвечал теплотою камень.
Я увидел: дракон рогат.
Был он тяжек, былинного веса,
и лежал, обращенный к лесу,
как простые камни лежат.)
— Во время войны встречались редко. Помню, что в сорок втором году мы не верили в немецкие душегубки, в зверства фашистов… После войны долго не встречались, в 1946–м, 1947–м виделись раза по два в год…
Не все, что рассказывал Виктор Михайлович, было безукоризненно точным. Он, например, упомянул, что Даниил Андреев знал санскрит и древнееврейский. Алла Александровна это справедливо отрицает. Но любопытно само впечатление, которое производил Андреев своей эрудицией, знаниями. Сообщал о том, что в детстве Даниил побывал в Оптиной пустыни, о чем иные источники умалчивают. Но ведь и эта деталь характеристическая.
Еще как‑то раз он показал мне потрепанную, пожелтевшую, без обложки и титульного листа книжку и сказал, что она принадлежала Даниилу Андрееву, что он очень любил эту сказку и воспринимал ее по — своему. То был, как я потом выяснил, роман для детей Вольдемара Бонзельса «Приключения пчелки Майи», изданный в 1923 году. Виктор Михайлович подарил мне эту книгу. Он вообще много мне, и не только мне, дарил книг, часто с щедрыми надписями.
К сожалению, я не записал тогдашний его рассказ о сказке Бонзельса, замечательный, с тонкими подробностями. Слушая, завидовал его памяти. Он говорил о том, что описанные в книге сообщества шершней и пчел, их выписанные образы и взаимоотношения, их вражду и решающую битву Андреев толковал как мистический эпос, изображающий борьбу неких сил, внятных австрийскому сказочнику, провидцу. То, что Даниил Андреев был неравнодушен к этому писателю, и, видимо, именно в тридцатые годы, подтверждает эпиграф к одной из глав «Немеречи», взятый им из другой книги Бонзельса — «По Индии».
Андреев познакомил Василенко и с теми известными томами (19 и 20) сочинений Ромена Роллана, изданными в 1936 году, которые так потом ценились букинистами. Это — «Жизнь Рамакришны», «Жизнь Вивекананды», «Опыт исследования мистики и духовной жизни современной Индии»… Но Виктор Михайлович Индией не зажегся.
Романтические рассказы друга заставляли его вспоминать чьи‑нибудь строчки. Слушая о кипарисах, которые голубели, а потом растворялись в золоте и казались из него вылитыми, он находил что‑то похожее у Бунина: «На тучах зелень пальм — безжизненней металла».
Еще из записей.
— Даниил Андреев был высокого роста, говорил всегда спокойным тихим голосом, был воздержан в еде, не пил, не принимал участия ни в каких сборищах, был склонен к аскетизму, скромен в одежде, одевался просто, аккуратно, к женщинам относился возвышенно, анекдотов не любил.
Все основные представления о иных мирах, изображенных в «Розе Мира», в тридцатые годы у него уже сложились, и тогда его рассказы казались романтической фантастикой.
В стихах Даниила чувствовалась незаурядная сила, внутренняя напряженность и напевность. Читал он их прекрасно, возвышенно, проникновенно и музыкально.
Он очень любил читать стихотворение Фета «Измучен жизнью, коварством надежды…».
Только сейчас вглядевшись в эту невнятную запись, я перечел фетовское стихотворение и поразился, как не замечал этого раньше. Оно не толь ко предсказывает некоторые мотивы «Розы Мира», которые словно бы выросли из этих стихов, но и вообще о нем, о Данииле Андрееве, с его бессонными видениями:
И днем и ночью смежаю я вежды
И как‑то странно потом прозреваю.
Еще темнее мрак жизни вседневной,
Как после яркой осенней зарницы,
И только в небе, как зов задушевный,
Сверкают звезд золотые ресницы.
И так прозрачна огней бесконечность,
И так доступна вся бездна эфира,
Что прямо смотрю я из времени в вечность,
И пламя твое узнаю, солнце мира.
И неподвижно на огненных розах
Живой алтарь мирозданья курится,
В его дыму, как в творческих грезах,
Вся сила дрожит и вся вечность снится.
Даниил Андреев искал «вечную правду солнца мира», видел в своих поэтических прозрениях храм Солнца Мира, даже рисовал его. Наверное, помня об этом «вестническом» стихотворении «Вечерних огней», он поместил Фета в Синклит Небесной Руси, точнее, увидел в нем Фета… Фета, который по — своему тоже умел смотреть «из времени в вечность».
Виктор Михайлович в вечность смотрел по — своему, он ее видел в «земном» — в природе, в истории, в искусстве. Рассказывая о том, что Андреев любил путешествовать и был, например, в Глухове, он тут же сообщал, что под Глуховом добывали каолин, говорил об основателе производства русского фарфора Франце Гарднере…
Василенко писал:
Одному лишь душа научилась —
всё прощать, что нельзя простить!
Его добродушие, доверчивость, трогательная страсть посвящать стихи всем, в ком он видел хоть какой‑то намек на хорошее к себе отношение, в нескольких случаях (по — моему) людям, этого и не заслужившим, были обезоруживающи.
Виктор Михайлович рассказывал, как после выхода первой послелагерной книжки «Искусство Хохломы» он оказался в Ленинграде, в гостях у какого‑то своего солагерника. За столом были разные люди, среди которых и бывший начальник их лагеря. Он показал свою книгу. Гражданин начальник произнес тост за Василенко, гордо заявив: «Я всегда знал, какие замечательные люди у меня сидели!» Рассказывал он это улыбчато, с оживлением. Я вообще не помню, чтобы о ком‑то он говорил плохо, осуждающе. Только вспоминая, как его держали на Лубянке в бетонном карцере, где он терял ощущение времени, где с потолка то и дело падали, впивались в плечи ледяные капли, и он, как ему казалось, немного спасался тем, что подставлял под них носовые платки, которые у него оказались, он вдруг произносил: