Вс. Вильчек - Алгоритмы истории
Анализируя в «Капитале» процесс труда, он пишет: «Мы не будем рассматривать здесь первых животнообразных форм труда… Мы предполагаем труд в такой форме, в какой он составляет исключительное достояние человека. Паук совершает операции, напоминающие операции ткача, а пчела постройкой своих восковых ячеек посрамляет некоторых людей — архитекторов. Но и самый плохой архитектор отличается от наилучшей пчелы тем, что прежде чем строить ячейку из воска, он уже построил ее в своей голове. В конце процесса труда получается результат, который уже в начале этого процесса имелся в представлении человека, то есть идеально». (Соч., т. 23, с. 189)
Итак, «идеальная деятельность» — создание представления, образа — в процессе труда предшествует «материальной». Но Маркс не распространяет эту схему на начало истории; чтобы избежать кажущегося смыкания с идеализмом, он вводит понятие «инстинктивных», «животнообразных» форм труда, исподволь, постепенно, как надо понимать, творивших человека и его сознание. Однако повторим: генетика начисто отрицает такую возможность, а деятельность по инстинкту — вообще не труд, «инстинктивный труд» — логическая бессмыслица.
Но знаменитую фразу Маркса можно прочитать и значительно глубже, чем это обычно делается, ибо Маркс сказал этой фразой больше, чем исторически был готов сказать, чем позволяла наука его эпохи. Надо лишь несколько изменить «освещение», создаваемое в высказывании Маркса эпитетами «плохой» (архитектор) и «наилучшая» (пчела), которые смещают смысловые акценты и сам вектор дальнейшего развития мысли, заставляя понимать акт построения «ячейки» в голове (то есть изначально) как только и исключительно преимущество человека. Точнее было бы, думается, сказать иначе: самая плохая пчела отличается от наилучшего архитектора тем, что ей нет нужды строить план в голове, — он ей дан от рождения. Человеку — не дан, и он вынужден с самого начала, как пишет Маркс, но не только с самого начала конкретного трудового процесса, а с самого начала своей истории, восполнять эту недостачу искусственно: заменив информацию, заключенную в молекуле ДНК, информацией, заключенной в образе.
Стоит поменять местами эпитеты, как в марксовой общеизвестной фразе проявляется виртуально содержащейся в ней глубочайший смысл: очевидное, не требующее доказательств, то есть аксиоматическое отличие человека от животного — деятельность не по инстинкту, не по «мерке вида» (Маркс), а по неврожденной программе, — из следствия, итога антропогенеза превращается в его, антропогенеза, причину. И тогда все становится на свои места.
Животные имеют врожденный, инстинктивный (или хорошо согласованный с инстинктами — «видовой») план жизнедеятельности, а человек его не имеет. Эта самоочевидная истина и дает нам ключ к тайне происхождения человека. Приматы — не венец эволюции. Прачеловек — это очень пластичное, слабо специализированное, то есть, как и другие приматы, относительно низко стоящее на лесенке биологической эволюции существо, в отличие от других обезьян утратившее достаточно надежную коммуникацию с природной средой и себе подобными: инстинктивную видовую программу жизнедеятельности.
Мы не знаем, почему это произошло, но сходный регресс — угасание, ослабление или утрата некоторых инстинктов (в отличии от чуда творения высшего существа) — не чудо и не исключение в биологии. А главное — каким бы ни был механизм утраты тех или иных инстинктов, факт их утраты являет нам вся история человека.
Частичная утрата (ослабленность, недостаточность, поврежденность) коммуникации со средой обитания (дефект плана деятельности) и себе подобными (дефект плана отношений) — и есть первоначальное отчуждение, исключавшее прачеловека из природной тотальности.
Данная коллизия глубоко трагична. Как трагедия она осмысленна в мифе об изгнании перволюдей из рая, причем в мифе метафорически воплощено представление об утрате как плана деятельности («съедение запретного плода»), так и плана отношений в сообществе («первородный грех). «Изгнанный» из природной тотальности, ставший «вольноотпущенником природы», как назвал человека Гердер, прачеловек оказывается существом свободным, то есть способным игнорировать «мерки вида», преступать непреложные для «полноценных» животных табу, запреты, но лишь негативно свободным: не имеющим позитивной программы существования.
Подобное ущербное существо было обречено либо погибнуть, либо… оно должно было возместить свою коммуникационную дефективность, неполноценность за счет подражания каким‑то другим, «нормальным», инстинктивно «знающим, как надо жить» животным, за счет симбиоза с ними, заимствования их «знаний», «планов» и «технологий», то есть занимаясь не инстинктивной, но именно «животнообразной», осуществляемой по образу и подобию «полноценных» животных деятельностью.
Тем самым животные становятся для прачеловека существами–посредниками, коммуникаторами, медиумами, существами–идеями — «учителями», будущими тотемами: образами, но существующими не идеально, не в голове а вовне, реально и объективно.
Тотем — животное — «законодатель, «учитель», «хозяин» метафорически осмысленное затем как «родоначальник», «предок». Но известные нам тотемы, конечно же, не первичны, они результат множества превращений. Первым тотемом — «пастырем», «высшим существом», дорелигиозным богом прачеловека, то есть обезьяны дефективной, ущербной, была, скорее всего, нормальная, полноценная обезьяна. В силу самых различных мыслимых обстоятельств симбиоз их мог разрушаться и прачеловеческая обезьянья стая, оставшись без пастырей, переходить к жизни по какому‑либо иному образу и подобию, например, к симбиозу со стадом копытных. Так же мыслимы ситуации, когда и этот коммуникатор вдруг исчезал или превращался в соперника, конкурента в добывании пищи, вызывая враждебность, которую прачеловек мог реализовать путем предательства и измены: отождествив себя с врагом своего тотема — хищником. Вчерашний друг и учитель становился объектом охоты. Поедание его даровало сытость и жизнь, но порождало дисгармонию в стаде (противоречие между планом отношений и планом деятельности), а сокращение численности промыслового вида приводило к трагедии: голоду и вражде с более сильным конкурентом — хищником. Это вынуждало прачеловеческое сообщество защищаться, защищая тем самым и преданного тотема, невольно и объективно возвращаясь к жизни по «истинному», первоначальному плану, допуская убийство и поедание вторично обретенного «предка» лишь как исключительный и коллективный (протосакральный) акт. Акт вожделенный, но страшный, сопряженный с угрозой кары: нападения конкурента «учителя–преступника», каким и предстает в ранних мифах «культурный герой».
Понятно, что сегодня нам подчас уже очень трудно распознать зверя–учителя–конкурента в дьяволе и т. п. репрессивных архетипах культуры, равно как и в христианском обряде — таинстве евхаристии — поедание тотема бога–пищи. Но теоретически — лишь таким, условно проиллюстрированным нами «духовно–практическим», совершено естественным образом — «сама собой» — могла создаваться человеческая культура.
Жизнь по плану животного–тотема очеловечивала прачеловека, хотя внешне это очеловечивание и выглядит чудовищным зверством. Например, в природе существует запрет каннибализма: «ворон ворону глаз не выклюнет», волк не охотится на волка. Но на человека — охотится. И подражая зверю не–каннибалу, прачеловек становится каннибалом: именно потому, что живет не по природной, внутренней, инстинктивной программе, а по «образу и подобию».
Жизнь по чужому плану порождала и множество запретов, ограничений, совершенно бессмысленных для человека как природного существа, не имеющих никаких биологических обоснований. Таковы, например, половые табу, синхронизировавшие, как можно предположить, брачные отношения в сообществе с течками и брачными играми у тотема. В остальные периоды особи своего тотема были табу — в противном случае возникала гибельная для сообщества дисгармония между планами отношений и деятельности. Косвенным, культурно–археологическим доказательством именно такого — не «сознательного», а подражатеньно–рабского происхождения сексуальных запретов может служить их отмена в связи с ритуальным убийством священного жертвенного животного. Но табу не распространялось на членов других тотемов: при встрече — условно — племен «медведя» и «волка» партнеры оказывались в культурном вакууме, в маргинальном пространстве, не находили «общего языка», и поэтому вели себя не как «медведь» или «волк», а как нормальные обезьяны.
(Вспомним утверждение Энгельса, будто инцест — кровосмесительный брак — был запрещен, когда люди открыли опасность кровосмешения и убедились, что экзогамные браки дают более качественное потомство. Увы: даже некоторые дожившие до нового времени архаичные охотничьи племена не усматривают непосредственной связи между соитием и деторождением. Но важнее другое. Едва ли наши темные пращуры могли открыть опасность кровосмешения, будь они даже не менее тонкими аналитиками, чем сам Энгельс, поскольку такой опасности просто–напросто не было. Опасность вырождения — всего вероятнее — следствие, а не причина инцестных табу. Она появилась из‑за того, что в результате инцестных табу человек сохранял и накапливал рецессивные признаки, становясь биологически неустойчивым существом, — подобно тому как биологически неустойчивы, то есть, в отличие от своих диких сородичей, подвержены опасности вырождения, сельскохозяйственные культуры. Не люди создавали запреты, а запреты создавали людей.)