Лев Аннинский - Плывя с Конецким
Потрясающая рецензия Конецкого на «Блокадную книгу» Адамовича и Гранина (так, в отделе библиографии, впервые и напечатанная когда-то «Дружбой народов») теперь, в контексте прозы Конецкого, воспринимается как откровение, просто несоизмеримое с «фантазией», «беллетристикой» и вообще «художественностью».
Приведу из той статьи одно место: «Мало кто знает, что детьми тогда считались только существа младше двенадцати лет. После этого рубежа существо превращалось в иждивенца, то есть вполне взрослого дармоеда, и начинало получать знаменитые 125 граммов. Страшно-нелепое обрушивалось на матерей, когда проклятые двенадцать лет наступали в зиму 1941/42 года, и детеныш разом переходил на половинный паек. Тогда мать начинала отдавать ему все до последней крошки, погибала, и, естественно, вслед за ней отправлялся и иждивенец. Мне повезло. К 22 июня мне исполнилось 12 лет и 16 дней. Так что в блокаду я попал готовым дармоедом и в силу этого, возможно, и выжил: не было перепада давлений…»
Документальный это текст или художественный? Чувствуете бессмысленность вопроса? А сквозной ток стиля через документальные подробности, линию «роли» — чувствуете? А что эту роль продиктовало? Запредельная боль, превышающая всякое понятие о логике и норме. Какими же «средствами» этот художественный эффект достигается? Иронией… Словечками «иждивенец» и «дармоед», поставленными в контекст тотального «оверкиля» ценностей. И наконец — самой безумностыо «цифирного расчета» там, где впору закрыть лицо и взвыть от отчаяния. И еще, еще одним словечком, ключевым для этого апокалипсиса: «естественно» — при описании смерти ребенка, которого некому спасти. Это что, «мастерство»? Или — запредельное чувство «документа», которое бьет насквозь?
Мастерство. Это мастерство. Это писательская рука Конецкого. Это художественный секрет его прозы, документальность которой («путевые заметки», «не так дневники, как воспоминания», пель-мель из радиодонесений, вахтенных записей, прочитанных в рейсе книг и взятых с собой старых писем, в свободное время расшифровываемых) есть не что иное, как тончайшая современная форма художественности.
Хитрая форма. Конецкий определяет: «факто-фрагментарно-автобиографически саморекламный жанр». На Западе это называется короче: фэкшн. То есть факт плюс фикшн (вымысел). Основа документальная, а там… А «там»… как получится, шутит Конецкий. Капитана зовут Василий Васильевич. Второго помощника — Митрофан Митрофанович. Потом еще этот… вездесущий… Фома Фомич Фомичев. Вы начинаете подозревать, что в этом «документальном» повествовании вас немного морочат. Вы соображаете, что рассказчика, то есть автора, то есть Конецкого, зовут Виктор Викторович, и это не розыгрыш. Так кто кого морочит? Или так: автор делает вид, что он «делает вид». А что, это так уж важно: Хлебников заменен Булкиным или нет? И что ледоход «Драницын» на самом деле назывался как-то иначе? Самое дело-то тут в чем? В том, что фактура документальная, или в том, что смысл художественный? А может, и в том, и в другом? В том, что из достоверной фактуры извлекается смысл всеобще важный, высокий, духовно-практический, и он тем выше и чище, чем «грязнее» фактура, чем неотесаннее, грубее основа: документ, факт. Это и есть загадка документального жанра в руках мастера. А лучше сказать: загадка реальности в руках писателя, чувствующего, что у него в руках.
Конецкий не смущается под датами с «08.09» по «14.09» семь раз подряд повторить запись: «На якоре в ожидании причала и разгрузки»: не боится монотонности. Он вгоняет в текст фразу: «Закрепили усы, положив 37 шлагов сизальского конца (трехдюймового) в бензель», не объясняя нам в ней ни одного слова. И, странное дело, эта монотонность и эта абракадабра действуют на меня сильнее и безотказнее, чем сюжетные повороты. Вопрос в том, что действует. Тут ведь не «романтика моря» — тут выматывающая нервы лямка, то, что Симонов назвал «сплошная ледокольная работа». Ожидание и терпение. Ожидание у моря погоды и терпение сто раз подряд делать одно и то же. И пробоины тут — не от романтических ударов о скалы, а от прозаических швартовок, в том числе халтурных, и заделываются пробоины весьма неромантично: цементными ящиками с просроченными датами хранения. Еще перед этим — опись составить: «В районе шпангоутов № 113–116 между вторым стрингером и декой вмятина размером…» Такая романтика.
Так для этой выматывающей лямки Конецкий и находит соответствующий способ изложения: «документальный дневник» с вкраплением протоколов и приложением копий. Передается — ритм «ишачки», ритм тоски, ритм сдавившей человека необходимости, внутри которой свобода достигается не «полетом над» и не «прыжком через», а каким-то двужильным внутренним перетаскиванием ящиков, горьким, черным, «трюмным» осознанием. «Сор» дневниковых записей и «пыль» старых писем — не помехи здесь. Это та самая пыль, в которой видны свет и объем.
Арктические записи (РДО… КНМ… ЛК… КМ… координаты… проводка) Конецкий совмещает с письмами из «шкатулки»: какой-то поручик Искровой роты (радиотелеграфист по-нынешнему) по имени Николай Николаевич летом 1914 года слал будущей матери еще не родившегося Конецкого влюбленные послания. Вот вам и контрапункт: капитан-дублер «Колымалеса» в 1979 году, отстояв очередную вахту, расшифровывает очередное письмо. Создается коллаж, где через саму несостыкованность элементов передаются и объем исторического времени, и его фантастичность. Искровая рота оперирует на Буковине. «Отряд недавно взял Кимполунчъ», — пишет поручик. Конецкий, не очень уверенный, что прочел название правильно, ставит в скобках знак вопроса, честность архивиста.
Меня, конечно, тут подмыло. В том смысле, что необязательно даже в карту Румынии заглядывать, — достаточно вспомнить поэзию. Конецкий и Орлова, и Симонова охотно цитирует, он явно не чужд этой сфере. Почему же не вспомнил строки:
Занят Деж,
занят Клуж,
занят Кымпелунг.
…Нет надежд.
Только глушь
Плачет нибелунг.
А хороша параллель: тридцать лет спустя после поручика Николая Николаевича поэт Семен Гудзенко входит в тот же город… (Кымпулунг — его правильное название)… Или не вписалась бы в художественную структуру у Конецкого такая романтическая параллель, и нужен оказался именно этот полурасшифрованный «Кимполунчъ»? И вся эта бессмысленная, обреченная, ничем не кончившаяся любовь молоденького поручика к «царевне, грезе, зореньке» 1914 года… История эта находит свой финал — в следующую войну. Нашелся-таки Николай Николаевич! В 1942 году, — пишет Конецкий, — вырвавшись из блокады, мать отвезла их с братом в город Фрунзе, где бывший поручик проживал (далее я выделю два слова, в которых стилистика Конецкого видна рельефно. — Л. А.), «проживал после положенной десятилетней отсидки с женой и двумя сыновьями. Они приняли нашу троицу на свои шеи и поселили во вполне по тем временам приличном сарайчике-флигелечке…»
Вот оно. Пылкий русский офицер, мечтавший совершить подвиги во славу отчизны, на десять лет загремел в лагерь… это как? А это так, положено. А сарай, в котором укрывается семья, едва унесшая ноги от гибели, — это как? Вполне прилично.
Быстрая, острая агрессивность Конецкого укрощена и зажата волевым усилием. Любимое словцо: «Нормально». «Минуту или две „Алкао-Кадет“ полусонно чесал в затылке, затем вздохнул и нормально булькнул обратно в могилу…» Что «нормально»?! Австралийский транспорт, с трудом поднятый со дна спасателями, не удержался на плаву; понтонные связки порвались; в воронку затянуло шлюпку со спасателями; вылетевшие из-под австралийца четырехсоттонные понтоны чудом не протаранили днище «Вайгача»… Это как?! Нормально.
«Нормально». «Естественно». «Само собой». Художественный мир Конецкого строится на невозмутимости, из-под которой прет сущее безумие. «…И постарайтесь ничему из того, что с вами может в ближайшем будущем случиться, не удивляться. Можете идти». Лейтенант щелкает каблуками. И ничему не удивляется. Ни в ближайшем будущем. Ни в ближайшем прошлом. Ни в отдаленном…
По писательскому происхождению Конецкий несомненно романтик, и он это признает. Он с этого начинается. По нынешней литературной же хватке он… если бы я не боялся слова, я назвал бы его сюрреалистом, чья невозмутимость входит в состав безумия, которое является здесь и предметом интереса, и предметом преодоления. Знаменитый «конецкий» юмор тоже входит в систему спасения души. В ночь после прихода в родной Ленинград грузчики украли с корабля голубей. Это пустяки. Вот в Выборге в прачечной двести штук белья украли, прокуратура дела не стала заводить. Нор-маль-но! На стоянках с судов воруют все подряд, вплоть до электролампочек, так что помполит перед приходом в порт обыкновенно все прячет под замок; а тут погрузка кончилась, чужие ушли, помполит расслабился, все выложил, неожиданно явились с экскурсией любознательные школьники; их впустили, напоили чаем, рассказали всякие морские истории; а они сперли домино. «Далеко пойдут ребята», только и выдавил им вслед Конецкий. Нормально.