Юрий Терапиано - Русская зарубежная поэзия
Тревога о человеке и о том, чем ему жить духовно в послевоенном, невероятно усложнившемся, жестоком и своекорыстном мире, конфликт личности с коллективом, мечта о возможном братском отношении человека к человеку и, конечно, о любви, о возможности «встречи с Богом» — вот основные ноты тогдашней настроенности.
«Новый трепет», «frisson nouveau», с которого начинается всякая настоящая поэзия, был почувствован зарубежными поэтами.
Вопреки всем пессимистическим предсказаниям, в эмиграции оказалось возможным не только существование поэзии, но и ее развитие — возникновение мироощущения и стиля данной эпохи.
В конце двадцатых годов, пройдя через увлечение акмеизмом. и неоклассицизмом, определив свое отрицательное отношение и к русским и к французским левым течениям, новая зарубежная поэзия остановилась как бы на распутье.
Мироощущение В. Ходасевича, учителя многих молодых поэтов в то время, не отвечало уже тому, чего искали молодые.
Ocтpo-взволнованная, полная иронии и отталкивания от низости и малости души современного человека поэзия Ходасевича все-таки «не насыщала».
Не ирония, не осуждение, а наоборот, сочувствие, жалость, любовь к человеку соответствовали настроению молодых поэтов. Рамки «классической розы» Ходасевича, советы его не терять времени на обсуждение «всяческих метафизик», а лучше — «работать над формой и писать хорошие стихи» — тоже перестали удовлетворять их.
Поэты хотели сказать свое собственное слово, выявить свое мироощущение, а не «повторять пройденное».
В сущности, в эмигрантской поэзии происходил тот же самый процесс «смены поколений», какой неминуемо развился бы и в Советской России, если бы там не было взято на подозрение все относящееся к индивидуализму.
Вопрос о человеке нового времени — не теоретическом, «созданном коммунизмом», а реально существующем во всем мире, лег во главу угла, стал темой для дискуссии, — а такая дискуссия могла происходить только за рубежом.
Вот почему зарубежные поэты тридцатых годов должны были взять на себя нелегкую задачу — открыть новую страницу, начать новое поэтическое десятилетие.
Начало тридцатых годов и совпало с возникновением и оформлением нового мироощущения.
Воскресные собрания у Мережковских, «Литературные беседы» Георгия Адамовича сначала в журнале «Звено», затем — «четверговые подвалы» в «Последних Новостях», самой распространенной эмигрантской газете в Париже, собрания в редакции журнала «молодых» — «Числа» (редактором которого был Николай Оцуп) и выход в свет сборника стихов Георгия Иванова «Розы» — явились той средой, в которой зародилась «парижская нота».
Было бы невозможно с точностью указать, какие именно разговоры Зинаиды Гиппиус с тем или иным из молодых поэтов, или какой общий разговор за воскресным чайным столом у Мережковских или какая статья Георгия Адамовича вдруг стали подобны катализирующему веществу — но катализация неожиданно произошла.
«Парижская нота», как тоже неожиданно окрестил ее Борис Поплавский в одной из своих статей в «Числах», не стала школой в обычном значении этого слова, то есть объединением поэтов, имеющим определенную программу и общие формальные методы.
Она начала звучать в сердцах, сделалась внутренней музыкой в душе каждого.
Она ничего не утверждала в виде обычных деклараций, какие всегда делают новые течения, и, конечно, не являлась какой-то панацеей в представлении ее участников, могущей вывести поэзию «из тупика».
… И ничего не исправила,
Не помогла ничему,
Смутная чудная музыка,
Слышная только ему…
сказал Георгий Иванов в «Розах» о Пушкине, но в сущности — о всякой поэзии, о каждом настоящем поэте.
Сущность поэзии, как всякого подлинного искусства, трагична, предел ее вечно недостижим, берега ее усеяны обломками кораблей, потерпевших крушение.
Зарубежную поэзию многие обвиняли в пессимизме. Но что такое пессимизм или оптимизм в поэзии? Тема ее, с самой глубокой древности (Вавилон, Египет, Индия, Персия, Эллада и т. д.) одна и та же: о любви, о жизни, о смерти, о Боге, о душе, о бессмертии и о победе над смертью.
Тайна ее в том, что каждый истинный поэт неповторимо-лично переживает вечную тему поэзии в неповторимо личной «форме».
Поэтому в поэзии нет «новизны», нет времени, но есть одна мера:
поэзия.
… И черни, требующей новизны,
Он говорит: «Нет новизны. Есть мера,
А вы мне отвратительно-смешны,
Как варвар, критикующий Гомера!»
(Георгий Иванов)
Забота о формальной стороне поэзии, необходимость для поэта знать «анатомию стихотворения», являются важной стадией ученичества, подготовкой, но не самоцелью.
Поклонение одной только форме, одному «как» без содержания, без «что», ересь.
Сколько сил ушло на такие попытки разных «формистов», сколько поэтов сорвали на них свои голоса и как много времени ушло понапрасну в бесчисленных поэтических кружках и в России и за границей на обсуждение «гласных и согласных» или где и как поставить запятую — плохо понятая идея формы действительно часто превращалась в самоотрицание, а поэты — в ремесленников.
Для всего периода «парижской ноты» чрезвычайно характерно единство мироощущения, соединенное с чрезвычайным разнообразием формальной манеры каждого из ее участников.
Сопоставляя стихи различных авторов, видно, насколько они удалены друг от друга в смысле их стилистики и природы образа и насколько они близки друг к другу, как только мы обратим внимание на их мироощущение.
Значительность «парижской ноты», соответствие ее с духом века держится на этой общности, на согласии друг другу противоположных.
Только в условиях абсолютной свободы — внешней и внутренней — было возможно увидеть; современный мир и современного человека с такой трагической трезвостью.
В одиночестве, в суровых условиях эмигрантской жизни, в которой каждый и духовно и материально был предоставлен исключительно своим силам, среди полного безразличия к нему и коллег, и чужих, может быть, именно в силу своей моральной и духовной совлеченности, новый человек, «Рыцарь бедный», герой тридцатых годов, приобрел большую зоркость и чувство меры.
Условность и фальшь прежних благополучных формул и несостоятельность призрачно-значительных ответов на «проклятые вопросы» ему стали очевидны.
В свете трезвого, поневоле ни к кому не обращенного, не ожидающего никаких одобрений и поэтому незаинтересованного сознания, люди тридцатых годов в какую-то минуту увидели тему о человеке не так, как ее видели до них, произвели отбор, отбросив то, что нашли не подлинным, возненавидели легкость ответов, а особенно «слова с большой буквы», которыми так щеголяли символисты.
«Наше поколение, — писал я о человеке тридцатых годов в „Числах“ — следует, по слову поэта Юнга, назвать поколением „обнаженной совести“».
Совесть тревожит, совесть заставляет проверять себя, совесть отбрасывает готовые формулы, казавшиеся раньше ответами.
Потеряв способность легко утешать себя и успокаиваться на полуправде, сознавая, что настоящего ответа на все самые жгучие вопросы еще не найдено, человек тридцатых годов принужден мужественно принимать окружающую его тьму и безысходность, оставаться наедине с самим собою.
Он мог бы задрапироваться в любые «словесные ткани», мог бы, не хуже своих предшественников, выбирать по своему вкусу «цвета и оттенки»,—но не хочет.
Мне кажется, эта воля к отказу от внешнего блеска, сознательное обеднение, решимость, несмотря ни на что, выдерживать одиночество — самое значительное, что приобрело новое поколение и, надо надеяться, лучшая часть молодых поэтов и писателей устоит и не соблазнится легкой, дешевой удачей — литературной удачей «толпы ради».
* * *«Парижская нота» оборвалась с началом войны 1939 года, а после войны уже не возобновилась.
Большинства из ее участников теперь нет в живых.
Но имена наиболее видных поэтов «парижской ноты», сборники их стихотворений, а, главное, ряд статей и воспоминаний о ней, с изложением ее идеологии и мироощущения, перешли границу и сделались известны в Советской России,
Мы имеем ряд известий об этом, а также знаем реакцию на нее многих молодых поэтов, не желающих останавливаться только на общепризнанных там образцах — Хлебникове, Маяковском, Пастернаке и Цветаевой.
За границей же, в эмиграции, поэты, пришедшие из Советского Союза или из других «провинциальных» центров первой эмиграции — из Варшавы, Риги, Берлина, Белграда и Праги (последние еще до войны) — сначала подозрительно и даже враждебно отнеслись к «парижанам»: «Тема смерти! Упадочничество! Сосредоточенность исключительно на своих личных переживаниях!»