Александр Архангельский - У парадного подъезда
Но, быть может, в самое резкое столкновение «старая» и «новая» (точнее — формирующаяся) языковые установки пришли в марте — апреле 1988 года; письмо Нины Андреевой в «Советской России» и дезавуирующая ее редакционная, статья в «Правде» ждут тщательного лингво-политологического исследования.
Однако до поры до времени все это было ограничено «высшей сферой» политики и потому не особенно бросалось в глаза — пока не пришел 1989 год с его съездами народных депутатов, постоянными нервотрепками и вхождением в «высшую сферу» политиков новой формации.
«Риторический» стиль, за редкими исключениями, с цекашных и Советских трибун переместился в иные, области языковой деятельности; как ни странно, он нашел благоприятную почву в среде, которая, по всему, должна бы чураться его, — среде писательской. Можно любить или не любить творчество Ст. Куняева, но встречать в его речи — речи поэта! — выражения вроде «…всякого рода отщепенцы и антисоциальные элементы», «антинародные идеологи эмиграции…» — огорчительно. Можно разделять или не разделять позиции, заявленные в «Письме российских писателей» («письмо 74-х»), но не видеть, что написано оно не на «великом, могучем», а на самом что ни на есть мертвом идеологическом «новоязе», — нельзя. Значит, нельзя с доверием относиться и к «философии» этого письма; ибо не могут любящие Отечество люди призывать к его возрождению с помощью оборотов, «прокрученных» в речах таких известных русофобов, как Ем. Ярославский… Л. М. Каганович, В. В. Гришин, М. А. Суслов…
В «центре» же языковой жизни общества безраздельно царствуют сейчас иные «установки», восходящие к броскому словесному жесту Юрия Афанасьева — «сталинско-брежневское большинство». Установки не на понимание, а на взаимное давление; жесткие, непроницаемые формулы — одна из характерных черт этого идеостиля. До тех пор, пока не решен вопрос «кто кого», всевластие такого политического языка оправданно; как только процессы внешнего освобождения станут необратимыми, он превратится в силу «отрицательную». Во-первых, потому что отличие его формул от формул ритуальных лишь в отсутствии единого стандарта; они создаются не по матрице, а по наитию; но рано или поздно наитие кончится и появятся матрицы, а вслед за ними омертвеют «матрицируемые» идеи. Во-вторых, потому что «эмоциональный» стиль, стиль митинга слишком бросок, слишком навязчив, от него никуда не спрячешься[2]. А «нормальный» политический язык — это язык, осознавший свои пределы, скромно отошедший к тем рубежам, которые отводит ему культура; язык — незаметный. Пока «эмоционалы» отвоевывали жизненное пространство у «риториков», их следовало всячески поддерживать; но если они не поймут, что отвоеванное пространство принадлежит не им, то из освободителей превратятся в оккупантов…
Увы, даже до этого пока далеко. Ныне же происходит активное освоение бывшими реформаторами языковых «ходов» собственных политических предшественников. Речь Горбачева всегда была засорена оборотами типа «нам тут подбрасывают», «ловят рыбку в мутной воде»; частота их употребления непропорционально резко возросла весной 1991-го. Но этого мало; записи его последних речей пестрят кавычками, использованными не в отстраняющей функции, а в качестве эквивалента сугубо партийных оборотов — «якобы», «так называемый» («так называемые демократы»). Между тем, как показал в своем классическом исследовании языка фашистской Германии В. Клемперер, такие кавычки и такие обороты — неизбежные спутники тоталитарного мышления[3]…
«Предуведомление» — не тот жанр, в котором дают ответы на все вопросы; «предуведомление», призвано вопросы — ставить. Мне важно было лишь продемонстрировать саму принципиальную возможность прочтения быстротекущей социальной жизни как текста; ниже, в первой части книги, будет предпринята попытка именно такого «прочтения». Уже не язык политики будет в центре внимания, а — политика в области языка («Ты один мне надежда и опора…»), процесс возвращения «ограниченного контингента» эмигрантской литературы на Родину; многое, многое другое…
1989; 1990; апрель 1991-гоЧего нам не дано
В 1826 году, неожиданно возвращенный из ссылки, Пушкин был вызван во дворец новым, молодым императором и имел с ним тет-а-тет беседу, содержание которой передают многие источники. После этой встречи «умнейший муж России» испытал небывалый подъем надежд, связанный — нет, не только с возвращением личной свободы, не только с цензурными поблажками («Я сам буду твоим цензором» — кто же не помнит этого?), но прежде всего с приоткрывшейся вдруг возможностью участвовать в формировании интеллектуальной атмосферы, а отчасти и политической «платформы» нового царствования, «истину царям с улыбкой говорить», как прежде говорили ее академик Ломоносов, сановник Державин, «придворный историограф» Карамзин…
Что же: поэт и государство? Поэт и чиновная иерархия? Поэт и власть? «Две вещи несовместные»?
Но —
Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу.
…Если всякое сравнение хромает, то сравнение (даже самое ассоциативное, общее) той ситуации с ситуацией, в которой оказались мы после 1987-го, хромает на обе ноги. Или, как выразился один из авторов публицистического сборника «Иного не дано» (вышедшего в 1988 году в издательстве «Прогресс» и вызвавшего — тогда — бурный общественный отклик), выдающийся советский историк и культуролог Л. Баткин, хромает «наподобие гоголевского городничего из «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем»: если помните, юродничий «сделал дирекцию слишком в сторону, потому что он никак не мог управиться с своевольною пехотой…».
Тогда на смену провалившейся политике либерализма, «дней Александровых прекрасного начала», пришла политика удушения страны; медленного, вежливого, в белых перчатках, но — удушения. Ныне… нужно ли объяснять, что при всех оговорках — дело обстоит иначе? Так что «аллюзия», исторический намек заключен у меня совсем в другом.
Интеллигенция была вновь «приглашена во дворец», вновь возвращена из ссылки[4] — и метафорически, и, как в случае с физиком —. академиком А. Сахаровым или же с ленинградским литературоведом Михаилом Мейлахом, совсем не метафорически. Многим памятен нравственный эффект передовой статьи журнала «Коммунист» (№ 15 за 1987 год), напомнившей ленинское: «Пожалуйте к нам…». Не я один наблюдал: статью эту читали[5] с равной мерой отклика и коммунисты, и последовательно беспартийные, и это было удивительно. Совсем недавно еще казалось, что у «высоколобой» интеллигенции надолго отбита охота сотрудничать с властью, отбита, быть может, еще прочнее, нежели охота идти против рожна.
Тут, впрочем, нужна терминологическая оговорка. Как показывают исследования известного советского социолога академика Т. Заславской (чья статья «О стратегии социального управления перестройкой» фактически открывает книгу «Иного не дано»), сущностное деление нашего общества давно уже проходит не по классам, а по группам, у каждой из которых свой социальный «интерес» — от «передовых рабочих и колхозников» и «политических и хозяйственных руководителей» до «представителей организованной преступности»… Ясно, что люди с дипломами есть в любой из этих групп, не исключая последнюю, но здесь у нас речь только о гуманитариях и «технарях», то есть о тех, кто владеет средствами интеллектуального производства; о тех, чьим «голосом» и были авторы сборника «Иного не дано»: обществоведы (А. Мигранян и М. Малютин, А. Бутенко и В. Киселев…), публицисты (Б. Селюнин и А. Адамович, Ю. Буртин и Л. Карпинский), представители точных наук (В. Гинзбург и М. Франк-Каменецкий), филологи (Вяч. Иванов и И. Виноградов), писатели (С. Залыгин и Д. Гранин), историки (Ю. Афанасьев и Д. Фурман)…
Кажется, все дифирамбы этой книге — и справедливо — уже пропеты передовыми изданиями наших дней — «Огоньком», «Московскими новостям»», «Знаменем». Все злые слова произнесены в тишине кабинетов. Значит, самое время отвлечься от эмоциональных оценок и задуматься вместе с авторами: а действительно, чего же не дано? И — кому не дано?
Внимательный читатель сразу определил «возрастной ценз» участвующих в книге. Ее написали (за редчайшими исключениями) те, кого мы не вполне точно зовем «шестидесятниками», то есть люди, захватившие на гребне отзывчивой молодости краткий промежуток свободомыслия в истории последних десятилетий и успевшие поглубже набрать в легкие кислорода, чтобы не задохнуться в «вольном воздухе тюрьмы» 70-х годов. Именно это поколение — самое активное; «социально молодое» и в нынешних процессах. Но как быть, если идущие вослед, к которым принадлежит и автор этих строк, не выдвинули из своей среды ярких лидеров, чье слово могло бы претендовать на общественный резонанс?