Вячеслав Рыбаков - Руль истории
Чем-то, значит, конфуцианство и православие работают в качестве межцивилизационных склеек лучше, чем любая из ветвей западного христианства и чем ислам.
А что происходит с людьми разных культур, когда они трутся бок о бок и волей-неволей смотрят, как соседи, ничуть не уступая им, вполне себе справляются с жизнью? Справляются на основе разных, отличных одна от другой систем ценностей? Спасают из тонущей лодки кто батьку, кто матушку, кто чилдрененка?
Помимо многочисленных и явных преимуществ, которые такая жизнь дает, она порождает и серьезнейшие проблемы.
Когда люди изо дня в день наблюдают непохожих на себя, и при том по крайней мере не менее славных и не менее успешных, чем они сами, они начинают сомневаться в единственной правильности, в высшей избранности своей системы жизненных приоритетов. Религиозных ли, светских — все равно.
Но для априорных приоритетов сомнения — это смерть.
В качестве защитной реакции неизбежно возникают либо агрессия (делай как я, гадина, а не то…), либо равнодушие (да пошло оно все, надо о себе думать, а не витать в облаках…).
Агрессию приходится сдерживать силой. А вот равнодушие силой не поборешь. Что ты сделаешь с человеком, которому на все плевать, кроме самого себя? И, главное, он ведь, как правило, сам этому не рад. Имея за душой лишь эту нехитрую общечеловеческую ценность, люди чаще всего и накладывают на себя руки от бессмысленности бытия. Человек сам склонен до последнего бороться с собственным равнодушием — пусть и самыми экстравагантными средствами, если иные не помогают.
И, значит, можно предположить, что многие исстари возникшие наши страсти — например, страсть к измененным состояниям сознания — одной из существенных своих причин имеют не что-нибудь, а попытку вновь обрести уверенность в себе и в своих, собственной традицией вскормленных жизненных ценностях. Передохнуть чуток от постоянной неуверенности в своей правоте. Ведь без ощущения правоты ни один нормальный человек, на самом-то деле, и шагу ступить не может, без него жизнь не в радость и хоть волком вой с тоски. Тяга к изменению сознания у нас обусловлена совершенно специфической задачей — хотя бы время от времени отрешаться от сомнений в своей цивилизационной состоятельности. Сомнений давних, застарелых, фоновых, а идейной чехардой последнего века еще и усугубленных.
Уважительная это причина?
Еще как!
Можно ее победить каждодневной руганью?
Да никоим образом! Наоборот. Тот, кто будет пытаться уговаривать отбросить жизненно необходимую отдушину, сущностную энергетическую подпитку, непременно начнет восприниматься как враг. Попробуйте уговорить человека не есть или не дышать!
Но достоинство ли это наше?
Да никоим образом! Недостаток, конечно. Слабость! Но как от нее избавиться?
Только повышая устойчивость собственной системы ценностей, вооружая ее такими несомненными элементами, чтобы сомневаться в них не приходилось. Отысканием неких общих для всех неоспоримых приоритетов. Это, конечно, труднее, чем ругаться, как сварливая жена. И, конечно, благороднее, чем с показным дружелюбием хлопать по плечу и говорить: хочешь быть дураком и чудить, пока остальные работают и покоряют себе мир? Имеешь право! Этим-то ты нам и ценен!
Конечно, тем, кто покоряет мир себе, конкурент очень ценен, когда он не делом занимается, а дурит. Реализует, чтоб не скучать от монотонной организованной жизни, свое право на непредсказуемые чудачества.
Или вот возьмем такие заморские сласти, как свобода слова, права человека и прочее то да се.
Что говорить… Преприятнейшие штучки. Но возникли они в очень маленьком уголке мира и в очень специфический момент.
А именно в небольших, этнически и идеологически однородных государствах. После того, как там вдоволь, в течение нескольких веков, куражились над всеми инакомыслящими и, так сказать, очистились. После силового разрыва с католицизмом, когда разрыв тот сопровождался отнюдь не шутейными, не парламентскими, а вполне погромными акциями. После кромвелева «красного террора» и реставрационного «белого террора». После почти поголовного уничтожения или изгнания гугенотов (тех же единокровных французов, которые отнюдь не «понаехали тут» — спокон веку рядом жили!). После истребления и изгнания евреев, маранов, морисков католическими королями Испании. После нескончаемых религиозных войн, а в конце концов — всеевропейской Тридцатилетней войны, после которой, как отмечал еще Тойнби, Европа навсегда устала от идеологии — и махнула на нее рукой, приняв с устатку: кого власть, того и религия. После годов, когда «гильотина работала, как швейная машинка»…
Очень легко даровать свободы тогда, когда перерезаны, закопаны или в самом гуманном случае — по ноздри в землю вбиты все непохожие. Когда заранее ясно, о чем будет вся свобода слова: о процентах навара, о долевом участии, о том, как кого поверней облапошить, о том, кого в парламент, а кому на завод. Тут и не надо никаких ограничений. А вот когда стали мало-помалу вновь возникать непохожие — коммунары, русские эмигранты с марксистским уклоном, или свои домашние, демократически избранные фаши и наци, — Европа либо изменяла себе и разгоняла инакомыслящих вполне по-азиатски, дубинками и пальбой, либо оказывалась беззащитна и шла кричать «Зиг хайль!» Горевшие на Курской дуге танки со свастиками, так хорошо известные нам по кино, сошли с конвейеров чешских заводов «Шкода» и собраны были покорными руками теперь насмерть обиженных на советских поработителей свободолюбивых чехов…
И сейчас Европа беззащитна, когда непохожие сочатся из Африки. То из одной страны, то из другой уже долетают горестные признания: мультикультурный проект провалился!
Империя Востока Россия волей-неволей — отнюдь не по врожденной небесной доброте, а просто из инстинкта самосохранения — в течение веков в меру разумения поддерживала у себя религиозный и этнический мир. В этом ее великое достижение и великий общечеловеческий опыт. Но наряду с положительными следствиями были, как водится, и отрицательные. Например, ограничение некоторых свобод, не опасных лишь тогда, когда заведомо известно, что никто не скажет тебе ничего более оскорбительного, чем невинное, кроткое «это не твое, а мое!» И такое ограничение, а потом и самоограничение, вошло в интегрированную культуру как одна из основных добродетелей — хотя кто-то может спросонья назвать это добровольным рабством и вдоволь попризывать к свободе. Любые действия, чреватые подрывом межконфессионального и межэтнического мира ощущались не гражданскими преступлениями, но антигосударственными — а потому осуждались и карались соответственно.
В рамках российской традиции никому и в голову не пришло бы публиковать карикатуры на Мохаммеда и потом, уже после погромов и поджогов, продолжать тупо отстаивать свое право на этакую свободу слова. Да еще одобрять при том выставки антиправославных карикатур у русских варваров как высшее достижение демократизации. То есть идти на поводу у системы ценностей, которая в изменившихся условиях даже для самой Европы явственно стала архаичной.
Архимед в свое время заверял: дайте мне рычаг — и я переверну землю. Но не дали ему рычага, и земля осталась стоять на своих китах, потому что словами предметы передвигать невозможно.
Ровно так же невозможно словами, пусть хоть и самыми ядовитыми, отменять складывавшиеся веками черты национального характера, даже если в данный момент они представляются недостатками. Как ни старайся — опять окажешься не более чем сварливой женой. Со всеми вытекающими последствиями.
Рычагом изменения поведения может быть только некая далекая и громадная цель, которой человек позарез хочет достичь и ради достижения которой ему неизбежно придется измениться.
А чтобы эта цель его привлекла, чтобы ее не пришлось вдавливать ударами прикладов, доносами, «воронками» и колючкой, она должна быть точно вписана в традиционное для данной культуры представление о смысле жизни.
Для чего живем, братцы?
Это отнюдь не праздный вопрос.
Каждая цивилизация порождает свой осевой смысл человеческого бытия, на который в качестве приятных дополнений, подчеркивающих грандиозность сердцевины, наматываются дополнительные смыслы.
Скажем, католический рационализм, плавно перетекший в протестантское «посюсторонний достаток есть свидетельство Божией любви», породил то, что для западного человека основным смыслом, главной целью всех усилий, является личный прижизненный успех. Это не значит, что на все остальное — на пейзажи, на семью, на страну — западному человеку плевать. Это значит лишь, что и красота вокруг дома, и счастливый брак, и сильная страна для западного человека не более чем составные части и убедительные свидетельства главного — того, что человек лично преуспел.