Юрий Колкер - Заболоцкий: Жизнь и судьба
В жизни каждого человека есть, по меньшей мере, два события. В жизни Заболоцкого было еще два; всего два сверх минимума. Всем своим душевным строем события он отстранял, судьбы не искал, поглощен был исключительно жизнью. Оба добавочных события предстали перед ним как дикие недоразумения, как вырвавшийся наружу первозданный хаос, отрицающий космос, переворачивающий жизнь, лежащий за пределами постижимого. Оба раза он мог воскликнуть вслед за Гамлетом: «Это голос моей судьбы!»
Событием — первым из двух добавочных — стала для Заболоцкого не война, а посадка. Его забрали в 1938 году. Незачем говорить, что он был плотью от плоти и костью от кости советской власти, в народ и революцию верил, сам на свой лад делал революцию в литературе, которой принадлежал всецело. Даже его философские поиски, упорные, доморощенные, очень самостоятельные, целиком лежали в русле литературном. Он в стихах (!) пишет о том, что животные должны тоже причаститься свободы и равенства, — и очеловечиться. «В хлеву свободно пел осел, / достигнув полного ума…» (Здесь он вторит Хлебникову: «Я вижу конские свободы и равноправие коров…») Волк-вегетарианец у него «печет хлебы». Тут и космогония: Циолковский с его светочеловечеством, и Федоров с «воскрешением отцов». Смерти нет — вот к чему приходит Заболоцкий, всю жизнь называвший себя «материалистом и монистом»; молекулы, составляющие его тело, понесут его душу дальше — в растениях, в животных… С такими-то мыслями он угодит сперва в тюрьму, а затем в лагеря вблизи Комсомольска-на-Амуре. Во время следствия его мучили. Он упирался и сопротивлялся, да так, что угодил в тюремную психушку…
В лагерях произошло неожиданное.
«Как это ни странно, но после того, как мы расстались, я почти не встречал людей, серьезно интересующихся литературой. Приходится признать, что литературный мир — это только маленький островок в океане равнодушных к искусству людей»,
— пишет он жене из ГУЛАГа в 1944 году. Это открытие еще больше подтолкнуло его в русло традиции. Словесный изыск, которым он жил в молодости, потерял смысл. На «островке» поэту стало тесно. Стихи не могли уйти — в них была вся жизнь Заболоцкого — но его муза требовала разговора с человечеством, не довольствовалась обращением к горстке эстетов. И поэт предпочел поступиться своею индивидуальностью, довольствоваться малым, сосредоточиться на несомненном, — лишь бы не расставаться со стихами. Поэзию он любил больше славы.
Повороту к традиции способствовал и патриотический подъем военных лет. Ранний большевистский интернационализм слинял начисто. Нацисты оказываются в первую очередь немцами, советские люди — в первую очередь русскими. Заболоцкий, еще з/к, переосмысляет себя в русле этих настроений. Тут последовал еще один мощный толчок. В Западной Сибири, уже расконвоированный, поэт шел как-то через кладбище, и пожилая крестьянка, похоронившая последнего сына, следуя вековому обычаю, попросила его, прохожего каторжника, разделить с нею ее поминальный хлеб.
И как громом ударило
В душу его, и тотчас
Сотни труб закричали
И звезды посыпались с неба…
Хлебников с его будетлянством, Маркс, Циолковский, Федоров — всё, чему верил поэт, — разом померкло перед незамысловатой, но несомненной правдой этой несчастной женщины.
Заболоцкий в 1946 году
Освободился Заболоцкий только в 1946-м, пересидев три года. Полному его освобождению помог перевод Слова о полку Игореве, начатый им еще до посадки, а законченный (с разрешения начальства; до этого была специальная инструкция: следить, чтобы стихов он не писал) на поселениях в Западной Сибири, в Кулундинской степи, где поэт работал чертежником. Лагерное строительное управление командирует его в Москву — показывать свой труд. В Москве перевод одобрен. Бесправного, не реабилитированного, без прописки живущего у знакомых в Переделкине Заболоцкого навещает сам Фадеев — и находит его человеком «твердым и ясным». После этого судьба Заболоцкого идет только в гору. Сперва переводы и свой огород (иначе не прокормиться), потом публикации его оригинальных стихов, известность, восстановление в союзе писателей, реабилитация, почти слава, достаток, отдельная квартира в Москве, орден трудового красного знамени…
Прошлое было отметено разом и молча, без деклараций: всё прошлое, а не только лагеря. Закрепляя разрыв с ним, поэт не сделал ни малейшей попытки вернуться в Ленинград, где уже не было ни Хармса, ни Введенского. Этот город словно бы перестал для него существовать.
В творческом отношении послелагерные годы были лучшими в жизни Заболоцкого. Прошлое было болезнью, чумой, случайно пощадившей жертву. Выздоравливающие — счастливейшие и добрейшие на свете люди (как отметил Аркадий Аверченко), их переполняет горацианское довольство малым, они с жадностью вглядываются во всё окружающее, радуются солнцу и листве. Заболоцкий словно бы родился заново.
Петух запевает, светает, пора!
В лесу под ногами гора серебра.
Там черных деревьев стоят батальоны,
Там елки — как пики, как выстрелы — клены,
Их корни — как шкворни, сучки — как стропила,
Их ветры ласкают, им светят светила.
Эти стихи — перекличка с тютчевскими Листьями («Мы, легкое племя, цветем и блестим…») и страшным стихотворением Багрицкого «От черного хлеба и верной жены…». Романтизм предчувствующий (у первого) и романтизм разочарованный (у второго) преодолены, на смену им у Заболоцкого является горацианство, восхищение миром божьим в его данности, в первую очередь — чудом традиционной русской просодии. Заболоцкий уяснил себе место поэзии в мире (для него она по-прежнему — всё, но в мире, теперь он знает это, есть и другое). Добавьте сюда общий для всех душевный подъем первых послевоенных лет, надежды на лучшее, и перерождение Заболоцкого станет понятнее.
Отметим одну деталь, на которую редко обращают внимание: во всех поздних стихах строка у Заболоцкого начинается с прописной, а не со строчной, как в ранних. Начальная прописная — поднимает, возвышает поэтическое слово, сообщает ему вескость, препятствует словоблудию. Прекрасное должно быть величаво. В этом важном пустячке — как и в обращении к подчеркнуто правильным метрам — поэт еще раз закрепляет свой разрыв с прошлым.
Являются стихи, дивные по своей прелести.
В этой роще березовой,
В стороне от страданий и бед,
Где колеблется розовый
Немигающий утренний свет,
Где прозрачной лавиною
Льются листья с высоких ветвей, —
Спой мне, иволга, песню пустынную,
Песню жизни моей.
Пролетев над поляною
И людей увидав с высоты,
Избрала деревянную
Неприметную дудочку ты,
Чтобы в свежести утренней,
Посетив человечье жилье,
Целомудренно-бедной заутреней
Встретить утро мое.
Скрупулезный, по-бухгалтерски педантичный (его облик и называют бухгалтерским), осмотрительный, преданный ремеслу не меньше, чем вдохновению, Заболоцкий говаривал, что во всей русской поэзии нет стихотворения с такой ритмической организацией, как это. Но тут он гордился пустяком. Важнее другое: тут и в некоторых других поздних вещах Заболоцкий поднимается в первый ряд русских поэтов. Ни об одной из ранних вещей этого сказать нельзя. Талант в них виден несомненный, но широты и, главное, высоты — не хватает. Высоте и взяться было неоткуда при установке на шкловское остранение. Оно подразумевает третий штиль.
Сам Заболоцкий от своих ранних стихов не отказался — не мог отказаться, ибо он-то их прожил, выстрадал, они был его частью, на них покоилась его ранняя известность. Отказаться — значило уж точно сердце пополам разорвать. Лучшей своей вещью он иногда называл футурологическую поэму Безумный волк (1931), безумную и пустую по мысли, слабую по исполнению и — поддающуюся пересказу. Всё та же мысль: животные должны очеловечиться, «достигнув полного ума». В качестве поэтического откровения является волк-вегетарианец, «пекущий хлебы».