Наталья Климова - Письмо перед казнью
Жизнерадостность есть результат не только физической радости молодого существа, но и ощущение (и это главное) полнейшей гармонии внешних условий жизни и своего внутреннего мира, со своим «я», с его велениями и волей, с его понятиями истины — права — справедливости. И приняв это определение, я чувствую, что могу ответить на остальное: исчезла она — жизнерадостность тогда потому, что исчезла внутренняя гармония, ибо с работой мысли умчались бесконечный разлад, как внутри самой психики, так и между сознательными «я» (как известной обособленной индивидуальностью) и внешним миром.
Сперва разлад между религией и логикой… затем разлад между молодой, пытливой, критической мыслью, с одной стороны, и рутиной, застоем и самоуверенным невежеством — с другой; отсюда бесконечные и порой весьма тяжелые конфликты с различными авторитетами, с гимназией, со «старшими» вообще и с родными — в частности. И тем больше крепла мысль, чем шире становился ее горизонт, тем больше и больше становилось различных разладов.
Постоянный глубокий разлад между понятиями «истина», «справедливость» и «должное» (мое «я» и его воля) и сущностью и формами всей внешней жизни… глубокий конфликт между этим «я» и общественными правами, экономическими и государственными принципами российской действительности. Он был всюду и везде… И в виде голодных босяков, истощенных рабочих на улице города… и в виде разряженных, упитанных, тупо-самодовольных питерских автомобилистов… и в виде голодного, вырождающегося мужика… и в виде либеральствующего барина, «конституционалиста» (российского покроя) — земледельца, кулака и выжиги… и в виде стонущей и вялой интеллигенции… и в виде <…> тюрем, <…> самоуправства, дикости и безграничного, всепроникающего произвола российского и еще во многих других видах родимой действительности.
Но этот последний всепроникающий разлад все-таки не был главной причиной исчезновения жизнерадостности. Главной причиной был тут внутренний разлад, что создавался на почве его… это обычная, тяжелая по своим последствиям болезнь русской интеллигенции. Появилась она с того момента, когда человек почувствовал, что его «истина», «право» и «должное» не есть для него пустая фраза, праздничное платье, а есть живая часть души его, и начал понимать все яснее и яснее, что борьба с «русскими разладами» (в которых его истина, право и справедливость нарушались ежеминутно и ежесекундно) может дать удовлетворение, лишь на почве девиза: «все или ничего»… Слишком глубоки, велики и сильны вековые разлады российские для того, чтобы им можно было отдать лишь часть души своей.
В переводе же на язык русской действительности девиз этот означал следующую альтернативу: или отдаться борьбе без возврата, без сожаления, борьбе, идущей на всё и не останавливающейся ни перед чем, и счастье свое видящей лишь в победе или смерти, — или пользуясь всеми преимуществами привилегированного положения (в настоящем или близком будущем) отдаваясь науке, природе, личному счастью и семье, рабски подчиниться и открыто и честно признаться в полном равнодушии к тому, что когда-то считал «святая святых» души своей. Да, этот трудный выбор для человека, любящего свою истину и жаждущего жизни, такой трудный, что многие так и не могут решить его во всю свою жизнь и всю жизнь мучаются, изнывают и стонут так же, как и я мучилась, стонала и металась за эти последние два года, когда существование этой альтернативы стало для меня ясно, как божий день.
О, эти годы, лучшие молодые годы. При одном лишь воспоминании вся душа наполняется чем-то тяжелым, удушливым и безысходным. Длинные дни… полные сомнения и безволия. С каждым днем все более бледнели краски жизни… тускнел ум, исчезла не только жизнерадостность, но и простое желание жить и мысль о самоубийстве осторожно, но властно начинала овладевать душой… Вперед или назад? Назад… Но было уже поздно… Читала ли я книгу, слушала ли музыку, была ли между друзьями, отдавалась ли я ярким лучам весеннего солнца, любовалась ли нежной глубиной чашечки голубого колокольчика, слушала ли журчание речной струи, пронизанной лунным светом, возле меня и всюду на меня глядели суровые глаза жизни и, наклоняясь ко мне, ее горячие губы шептали: — «Помнишь ли меня?» — исчезали и исчезали бесконечные горизонты мысли… Блекли краски моря и солнца…, а в каждом звуке музыки я слышала: «помнишь ли меня», и я поняла, что меня исход… и что если я увижу еще счастье, радость, то только там, впереди, быть может, на краю смерти.
С того момента, как я <…> уладила свой внутренний разлад, и начало появляться во мне то, что я называю жизнерадостностью.
Но лишь теперь могла я убедиться, — и убедиться бесповоротно, <…> в чем «моя» истинная правда и что нет в мире той силы, которая могла бы заставить меня от нее отказаться. А из этих ощущений родилось и новое. Я слышала о нем и читала, но никогда не понимала раньше. Это беспредельная, всепроникающая любовь (может быть, точнее определить — внимательная ко всему нежность). Это не та любовь инстинкта физической жизни, созвучная с таким же инстинктом природы, трепещущая перед смертью и цепляющаяся за жизнь даже тогда, когда она в тягость, а та бесконечно мировая любовь, что и самый факт личной смерти низводит на уровень не страшного, простого, незначительного, хотя и очень интересного явления.
Я испытываю ее не всегда; во всей полноте лишь в те редкие, большие и странные минуты, но чувствую: она наложила на меня глубокий, ровный отпечаток; все, о чем бы я не думала, во что бы не всматривалась — все вижу я через ее призму. Знаете ли, что значит в одно такое мгновение вдруг почувствовать величайшее единство всего мира. Тончайшую и красивейшую связь между самой отдаленной звездой и вот этой микроскопической пылинкой, что лежит на крышке моего стола… Между величайшим гением человечества и зачатком нервной системы какого-то червя; между мной и маленькой белой, тончайшей структуры и красоты снежинкой… лучом весеннего солнца, ростом травы, зеленой пенистой волной, клеточкой живой протоплазмы или психикой какого-нибудь Петра, Ивана, живущего на том конце света…
Знаете ли вы, что значит видеть всю жизнь как на ладони? Видеть отчетливо и ясно все выпуклости и рельефы, которые казались непостижимо громадными… Все мелочи и детали, которые казались слишком микроскопическими для глаз?… переживать все это, видеть это так близко… и в то же время чувствовать, что все это так неизмеримо далеко, далеко. Знаете ли вы, что значит с нежной внимательностью любоваться всей этой громадой, трепетно и страстно любить каждое движение, каждое биение пульса молодой, только что развернувшейся жизни?… И знать, что ни одна секунда не властна над тобой, что, одним словом, без страха, без сожаления ты можешь прервать ее, на веки покончить с сознанием. <…>
Письмо было опубликовано в журнале «Образование», 1908. № 8. — С. 65–70.
Текст приведен с соответствие с современными правилами орфорграфии. Пунктуация сохранена авторская.