Станислав Лем - Молох (сборник)
Анализ собственных книг не очень-то подобает автору, но поскольку никто как следует не взялся за детальное обсуждение «Суммы», то в нескольких словах почти через тридцать лет после появления я рассмотрю ее содержание, тем более что сейчас мне это сделать легче, чем когда я ее писал, ибо тогда сам не очень понимал, чем занимаюсь. Я даже как-то не заботился о ее целостности — она «у меня получилась» такой, как «написалась». Сейчас я даже вижу причину попадания в цель многих моих предсказаний, причину не случайную и не следующую из каких-то данных мне особенных даров. Просто было широко распространено убеждение, что жизнь своими процессами, изученными биологическими науками, станет источником изобретений для будущих конструкторов во всех поддающихся инженерному заимствованию явлениях. Таким образом, удивительное в глазах единственного критика Колаковского «выращивание информации» как автоматизированная гностика — это не что иное, как плагиат естественной эволюции животных и растений, так как эволюция БЫЛА, собственно говоря, выращиванием информации, служащей появлению очередных и разнообразных видов всего живого из всеобщего древа информации — наследственного кода. В свою очередь, для того чтобы выживать в неблагоприятной среде, мы обладаем органами чувств. Проблема, которой в книге я посвятил раздел о фантомологии, а также настоящее эссе, базируется на решении задачи: как создавать действительность, которая для живущих в ней разумных существ была бы неотличимой от обычной действительности? «Можно ли, — спрашивал я в книге, — создать искусственную действительность как маску для лица, надетую на все чувства человека, чтобы тот не смог сориентироваться, что этой „маской-фантоматикой“ он отрезан от реального мира?»
Основой этой задачи, которую, как я считал, знание осилит только когда-нибудь в следующем тысячелетии, была доктрина Джорджа Беркли, английского епископа, имматериалиста.[18] Его концепцию сжато излагает лозунг «esse est percipi», то есть «существовать — значит быть воспринимаемым». В самом деле, нечто мы считаем существующим благодаря восприятию его, и так считали во времена этого философа (1685–1753). Бертран Рассел в своей «A history of western philosophy[19]», которую я высоко ценю за оригинальность и преднамеренный субъективизм взглядов (Гегеля он считал дураком), полагал, что материя — это то, что подчиняется законам теоретической физики, — взгляд, с которым нельзя согласиться просто потому, что именно в современной физике существуют альтернативные теории, а материя, поскольку существует (а я так думаю), — одна.
Здесь я открою скобки, чтобы признаться, что хотя вскользь или просто по необходимости я любительски занимался философией, считаю ее работы в довольно большой части бессодержательными. Дело в том, что заниматься ею иначе, чем в языковой среде, нельзя (я, правда, предлагал «экспериментальную философию», выведенную из философии науки вообще и из фантомологии в частности, но эта гипотеза никого не наполнила энтузиазмом). Язык же парадоксально напоминает, когда исследуется все скрупулезнее, именно материю. Особенно когда мы рассматриваем материю под все большими увеличивающими стеклами экспериментов и теорий, и тогда задним числом оказывается, что мы вступаем в circulus vitiosus[20] — в порочный круг, поскольку то, что «наименьшее», как «элементарные частицы», не является элементарным, так как состоит (например) из кварков, которых никто еще не открыл и поэтому не наблюдал, потому что в свободном состоянии их можно было бы выделить из материи только при использовании чудовищных давлений или температур, но так или иначе кварки не могут быть наименьшими кирпичиками, складывающими «элементарные частицы», ибо кажутся достаточно большими, и теперь уже делаются попытки «просверлить» кварки, чтобы проникнуть «дальше». С языком почти то же самое, так как отдельные слова не являются самостоятельными носителями значений, но отсылают нас к большим понятиям, и в конце концов оказывается, что язык действительно состоит из слов, но слова приобретают значения в совокупности, в процессе работы в языке как системе. Учитывая эту путаницу, которая втягивает философов в споры и дилеммы лингвистов, чем проворнее философ насверливает структуры высказываний, тем легче происходит подобное тому, как исследователь, который, используя супермикроскоп, хочет раскрыть, из чего составлен конкретный рисунок, видит, что возникшие перед ним в увеличении пятна краски исчезают с глаз, и он уже замечает лохматую поверхность целлюлозы, которая является составной частью бумаги, затем — молекулы, атомы, и, наконец, оказывается там, где действительно речь идет о кварках, но их никто, стало быть, и он, не видит. Иначе и проще говоря: излишек точности, то есть желание добраться до абсолютно точного языкового описания понятий, ведет в формальные системы, после чего мы падаем в страшную бездну, открытую Куртом Гёделем. Однако на этом, по крайней мере здесь, я должен скобки закрыть.
Фантоматикой я назвал метод, с помощью которого мы подключаем человека его органами чувств, или всем сенсориумом, к компьютеру (я назвал его просто машиной или фантоматом), причем этот компьютер вводит в органы чувств, такие как глаза, уши, кожа тела и т. д., импульсы, точно имитирующие те импульсы, которые непрерывно нам доставляет мир, то есть обычное окружение. При этом компьютер подключен к сенсориуму с обратной связью, то есть он функционально зависим от активности восприятия фантоматизированным. Благодаря этому ему обеспечены ощущения, что подвергаемый этой процедуре якобы находится там, где он вовсе не был, якобы он переживает то, что является только иллюзией, якобы он поступает таким образом, как в действительности не поступал. Этот человек получает ощущения (зрительные образы, запахи, осязательные импульсы и т. д.), неотличимые от тех, которые он получает в реальности, а похожесть не является здесь вымыслом, произвольным воздействием, а преднамеренностью; прогнозируя фантоматику, я предполагал, что получение раздражителей, неотличимых от тех, которые управляют нашими чувствами, то есть зрением, слухом, обонянием, будет возможно. И это уже произошло, но и Краков не сразу построили, поэтому пока еще имеются недостатки. Если, однако, фантоматизатор точен, постановка диагноза («я фантоматизирован» или «я не фантоматизирован») оказывается все труднее, а граница — неразличимее. Так эта «сказка Лема» потихоньку становится неоспоримым фактом.
Рассматривая уже инженерно воплощенные технологии, благодаря которым вторжение техники в область философских доктрин уже стало фактом, я процитирую отрывок из статьи Пола Маркса из журнала «New Scientist» за 6 апреля 1991 г. Программы для машин, разработанные специалистом по компьютерам Джонатаном Уолдерном, представляют всем, подключенным к виртуальной (или по-моему — фантоматической) реальности столь интенсивные ощущения, что эта реальность является в такой степени подлинной, что (цитирую) «неписаное, хотя и безусловно соблюдаемое правило в фирмах «W-Industries», которые активно занимаются рассматриваемой технологией, категорически запрещает тем, кто пользовался (а стало быть — испытывал) фиктивной ездой на автомобиле (в фантоматизаторе), вождение автомобиля ПО МЕНЬШЕЙ МЕРЕ в течение получаса после того». Это правило возникло потому, что хотя все аварии и столкновения, которые могут произойти в «фантоматическом видении», когда человек подчиняется программе управления машиной, не имеют для него, естественно, никаких опасных последствий, но, пересев из кресла фантоматизатора в обычный автомобиль, он может легко спровоцировать аварию.
Таким образом иллюзия, созданная компьютерной программой, охватывающей все чувства и ограждающей их от обычной для смертных реальности, в наивысшей степени затрудняет переход от искусственной яви к яви подлинной. Названные фирмы выпустили пока что небольшое количество программ: имитации управления самолетами, космических полетов, полетов над произвольным пространством (например, над высотными зданиями в Сиэтле), уже упоминаемого управления наземным экипажем. Они могут применяться и применяются для тестирования, для обучения летчиков, для приема экзаменов у кандидатов в водители, но будут предоставлять также и несравнимо более широкую гамму возможностей. О них я скажу несколько слов, ссылаясь уже не на достижения существующих технологий, а на мои прогнозы тридцатилетней давности.
В «Беседах со Станиславом Лемом» С. Береся, книге, вышедшей в издательстве «Wydawnictwo Literackie» в 1987 г., но возникшей, как подтверждает во вступлении мой тогдашний собеседник, в 1981–1982 годах, я сказал (на стр. 93), что «если я писал, например, об интересной с точки зрения экспериментальной философии, хотя и малоправдоподобной фантоматике, то все-таки подчеркивал, что ее социальные результаты будут скорее всего кошмарными». В этом контексте вновь шла речь (к сожалению) о профессоре Колаковском, который назвал меня «известным идеологом научной технократии», на что я парировал в «Беседах» замечанием, что с такой же справедливостью следует называть профессора патологии инфекционных болезней, таких как холера и чума, «известным идеологом смертельных эпидемий». И в самом деле, меня не занимало то, что вследствие своей немилой природы потребительская цивилизация сделает с плодами технологии, а только то, какие это могут быть плоды, поскольку (и это скорее банальность) для того, чтобы разрушить эту цивилизацию, достаточно лишь располагать средствами массового уничтожения, и потому знание характеристик таких средств не может быть безразлично для того, кто заинтересован в судьбах человечества, а уж для философа — особенно важно.