Всеволод Чаплин - Вера и жизнь
Расскажу вам такой исторический анекдот из недавнего прошлого. Есть один государственный чиновник, который предложил в свое время идею, возможно, имеющую шанс вам понравиться, но для меня достаточно дикую. Он предложил ввести административное наказание за «невоспрепятствование» участию несовершеннолетних людей в религиозных обрядах и церемониях без согласия родителей.
В советское время этого не было. С 1981 года, с 13 лет я ходил в храм без согласия родителей – мать была скорее против, отец был против категорически. И в советское время все-таки я имел эту возможность. Сейчас предполагалось этой возможности несовершеннолетних лишить и, более того, обязать священника воспрепятствовать участию несовершеннолетнего в богослужении, если нет согласия родителей, причем в какой форме должно быть согласие родителей, в поправке в закон сказано не было.
Я периодически спрашивал своих студентов: «Представьте себе социальный портрет, религиозный портрет этого чиновника. Кто это? Атеист советского типа или антиклерикал нового типа? Человек, который ненавидит христианство?» Самые разные обычно ответы студенты давали: «Да, наверно, советский чиновник коммунистический» или «Какой-нибудь новый антиклерикал». Нет, господа! Это человек, которого вы очень часто видите за богослужением, даже облаченного в стихарь, в том числе в том храме, где я служу.
Из интервью членам фонда «Здравомыслие», январь 2014 г.Калужские службы и посиделки были потрясающим опытом. В храме были одни бабушки – вплоть до 90-х годов. А в алтаре и на клиросе – московская интеллигенция (и немного местной). Эти люди были совсем не похожи на рафинированных и политкорректных «глянцево-гламурных православных» следующих десятилетий, то есть тех, кто в 80-е годы был образцовым комсомольцем и пионером. Московско-калужские неофиты держали дома «тамиздат» Русской Зарубежной Церкви, заксеренный до нечитаемости. Они не боялись говорить равно критически и о советской власти, и о западной. Носили в сумках портреты Императора Николая II. Называли февраль 1917 года «масонским переворотом». Любили выпить – я не раз сиживал с ними в калужских ресторанах и на съемных квартирах, где они ютились с семьями, приехавшими из Москвы. Пели белогвардейские песни. Могли подойти в троллейбусе к зачуханному совслужащему, ласково взять его за грудки и сказать: «Пойдешь с нами бить красную сволочь?» В общем, немного резвились, чувствуя – уже тогда – свое полное превосходство над советской системой.
Проводя время вместе с этой компанией, я взахлеб читал «тамиздатские» книги и журналы, спрашивал отца Валерия и прочих обо всем на свете, учился читать по-церковнославянски, заговаривал о вере с малознакомыми людьми и многих побуждал прийти в храм. Над всем происходившим парил авторитет владыки – архиепископа Калужского Никона (Фомичева), человека еще дореволюционного воспитания. Владыка Никон, человек на тот момент весьма пожилой и несколько отстраненный от текущих событий, очень любил богослужение, старался говорить за службой по 2–3 краткие проповеди, а главное – прикрывал горячую московскую молодежь и рукополагал ее. Владыка навсегда запомнился мне своей манерой произносить ектении – краткие молитвенные прошения (что архиерею вроде как вообще не по чину) – неспешно, проговаривая каждое слово. До сих пор этой манере стараюсь следовать. Вскоре после прихода молодых москвичей в церковную Калугу архиепископа Никона перевели в Пермь, а через полтора года отправили на покой. Он тихо доживал в Петербурге, иногда служил во Владимирском соборе. И если в Калуге я с ним общался лишь кратко, то в Питере мне удалось несколько раз его посетить и записать интервью для «Журнала Московской Патриархии». Смелый и сильный был человек. И очень рассудительный.
В Калуге дело дошло до того, что как-то на Пасху приехала милиция, окружила весь храм, и, что самое возмутительное, пришли комсомольцы с собаками – стоят около ворот, и у каждого овчарка. Когда я пошел на крестный ход, выхожу из собора, смотрю: люди столпились у ворот, даже во двор никого не пускают… Говорю:
– Пропустите всех!
Пропустили, а потом опять закрыли вход. Тогда я в полном облачении подошел к милиционерам. Овчарки лают, рвутся с поводков.
– Что вы делаете? – говорю милиционерам. – Уберите собак!
– Это не наши собаки, – отвечают мне.
– А чьи же?
В ответ – молчание. На следующий день вызывает меня уполномоченный. – Николай Васильевич, – спрашивает, почему вы так поступаете?
– А вы как поступаете? Мы что, военнопленные, чтобы окружать нас конвоем с собаками? Мы такие же советские люди, нам разрешено молиться в храме, и мы не хотим совершать богослужение под аккомпанемент собачьего лая…
С тех пор с собаками не приходили. Но беззакония все равно продолжались.
Из интервью архиепископа Никона (Фомичева) Всеволоду Чаплину. «Журнал Московской Патриархии», июнь 1990 г.Уже к концу года я вовсю втянулся в московскую православную жизнь – формальную и неформальную. Пришел в храм Воскресения Словущего на Успенском Вражке (Брюсов переулок, тогда улица Неждановой), там познакомился с митрополитом Питиримом (Нечаевым) и его помощниками – Иваном Сиротой, Виктором Казанцевым, диаконом Николаем Моисеевым… Начал заходить в Издательский отдел Московского Патриархата – только что появилось новое здание на Погодинской. Парой лет позже довольно регулярно стал ходить в Новодевичий монастырь, где доныне служит митрополит Ювеналий (Поярков). Несмотря на всю осторожность тогдашнего духовенства, со многими священниками удавалось говорить – с кем-то кратко, с кем-то подолгу. Бывал дома у отца Валерия Суслина, которого тогда отстранили от служения в Калужской епархии и отправили за штат. Учился у него печатать на машинке – переписывал «самиздат».
Всю первую половину 80-х приезжал к отцу Димитрию Дудко – священнику-диссиденту, который незадолго до этого был выпущен из заключения. Ценой этого стало заявление по советскому телевидению, текст которого опубликовали в «Известиях», а затем в атеистических брошюрах под заголовком «Запад ищет сенсаций». Отец Димитрий тогда сказал о своей лояльности советской власти и о том, что зарубежные центры злоупотребляли его именем и его словом. Многие диссиденты его осудили, шел тихий ропот и среди духовенства. Но один смелый и честный священник мне сказал: «Слушай, ты можешь себе представить сейчас еще одну проповедь по телевизору?» Кстати, время показало: отец Димитрий и после наступления религиозной свободы относился к Западу довольно критически и даже примкнул к радикальным антизападным силам. Впрочем, в годы моей юности проповеди отца Димитрия продолжали звучать по «Голосу Америки» и другим «вражьим» радиоканалам.
Я, конечно, очень хотел познакомиться с этой легендарной личностью. Приезжал пару раз в подмосковное село Виноградово, где отец Димитрий тогда служил, но не мог его застать. В третий или четвертый раз встреча состоялась – и я был буквально потрясен тем, что известный диссидент, который по определению должен был с недоверием относиться к людям, оказался совершенно простым и доступным человеком. Я не раз у него исповедовался, сопровождал его на прогулках, а главное – участвовал в беседах, которые он проводил по воскресеньям в маленькой комнате при храме, а в один из будних дней каждой недели – на квартирах у духовных чад. Своей известностью и своим «компромиссом» с советской властью отец Димитрий завоевал право делать то, что для многих других священников было просто немыслимо, – практически открыто собирать народ, включая диссидентствующую интеллигенцию.
Беседы проходили так: накрывался чай, звучала молитва, потом отец Димитрий что-то говорил на «заявленную» тему (праздники, пост, модные тогда увлечения восточными культами, наука и вера) – и начинались вопросы и реплики. От первоначальной темы довольно быстро уходили. Говорили о положении в мире, об истории, о будущем России… Споры велись нешуточные, очень сказывалась разница в образовательном уровне и жизненном опыте участников бесед – а приходили практически все желающие, никакой системы «свой-чужой» не было. Но заканчивалось все общей молитвой – и это в корне меняло обстановку в конце встречи. Собравшиеся пели несколько общеизвестных песнопений, отец Димитрий произносил сугубую ектению, за которой поминал и присутствующих, и их родственников, и узников совести. Люди, только что до хрипоты спорившие друг с другом, становились одним целым. Подобные беседы я сам начал проводить несколько лет назад. Провожу и сегодня.
В те годы я жил, где и сейчас – в Гольянове, на северо-востоке Москвы. В 9–10-х классах школы нас гоняли раз в неделю на УПК – учебно-производственный комбинат, где без особого успеха учили рабочим специальностям. Я обычно эти занятия прогуливал и приходил на литургию в ближайшие храмы. Их тогда на 200-тысячный северо-восточный сегмент Москвы было три: церковь Илии Пророка в Черкизове, церковь Рождества Христова в Измайлове и уникальный разделенный надвое Никольский храм на Преображенском кладбище, где главный престол – у старообрядцев-поморцев, а два придела – у нашей Церкви. Там я исповедовался у только что рукоположенного отца Владимира Воробьева, нынешнего ректора Свято-Тихоновского университета. В Рождественском храме – у отца Леонида Ролдугина, которого знал еще по Брюсову переулку, и отца Вячеслава Винникова, мудрых и очень трезвомысленных пастырей. Часто ходил я и на Антиохийское подворье – к отцу Вячеславу Винникову, которого туда перевели из Измайлова, и отцу Сергию Булатникову, очень радушному и доброму священнику, собиравшему вокруг себя молодежь.