Газета Завтра Газета - Газета Завтра 334 (17 2000)
Корр. Когда же стала ощущаться эта отрезанность от корней?
В.К. Для меня определяющим толчком стало знакомство с Бахтиным. Это была такая судьбоносная встреча, которая чрезвычайно много мне дала, и я увидел свою задачу в том, чтобы Бахтин стал всеобщим достоянием, чтобы он вошел в духовную культуру страны. И подобных случаев было много — я беру только самый крупный из них. Как я впоследствии понял, мне просто хотелось создать вокруг себя культурную среду наивысшего из возможных тогда уровней: мыслители, философы, писатели, поэты. С огромным удовлетворением общался с этими людьми и стремился в тех условиях, хотя первоначально мои возможности были не слишком большими, как-то их представить, сделать все, чтобы они получили признание. И когда говорят о "кожиновской школе", возможно, имеют в виду тот факт, что несколько десятков, может быть, до сотни в той или иной мере одаренных и перспективных людей, я стремился при каждом удобном случае, и письменно, и устно, как-то утвердить, выдвинуть. И этому способствовало такое счастливое свойство моей натуры — я думаю, очень счастливое свойство: когда я встречаюсь с чем-то ярким, одаренным, талантливым, то у меня нет такого ощущения, что вот я, а вот он, этот человек. У меня такое впечатление, что это тоже я. Понимаете, то есть я умею радоваться успехам других людей. Очень часто даже больше, чем своим собственным. Это не достоинство и не недостаток — это такое своеобразие характера.
Вот, например, в 1963 году я добился издания книги Бахтина о Достоевском. В том же году вышла первая моя большая книга "Происхождение романа". И вот я скажу, может быть, это будет нескромное с моей стороны заявление, что гораздо больше вложил сил, чтобы издать книгу Бахтина, чем свою. То есть для ее публикации я не делал ничего особенного, хотя для издания Бахтина порой приходилось предпринимать какие-то фантастические действия, самые настоящие авантюры. Началось с того, что я обошел всех тогдашних специалистов по Достоевскому, начиная от Леонида Гроссмана, специалиста с еще дореволюционным стажем, и кончая Борисом Рюриковым, работником ЦК, который, тем не менее, писал о Достоевском. И уговорил их всех подписать бумагу о том, что издание книги Бахтина необходимо. Прошло несколько месяцев. Книга не двигалась — было тому множество причин, о которых долго рассказывать. И я спрашиваю у завредакцией: "Что же вы не издаете книгу? Такое письмо, все специалисты подписали…" А она мне в ответ: "Какое письмо? Не помню я никакого письма". Хотя я ей лично в руки это письмо отдавал. Тогда, разозлившись, я что сделал? Я опубликовал статью, в которой процитировал это письмо и указал все подписи, что привело к страшному раздражению людей, которые его подписывали. Ведь одно дело — внутренний издательский документ в одном экземпляре, и совсем другое — публичное выступление. После этого Рюриков, например, меня спокойно видеть не мог. Очевидно, ему, как номенклатурному работнику ЦК, просто не полагалось подписывать подобные документы — он все-таки любил Достоевского, понимал, что книга ценная, вдобавок я на него насел, и он совершил такой серьезный номенклатурный проступок…
Корр. А как ваша книга соотносилась с бахтинской концепцией романа?
В.К. Знаете, я познакомился с ней, уже завершив свою работу. И я сразу понял, что моя концепция романа, концепция гегелевская, добахтинская, уже устарела. Правда, Бахтин читал эту мою книгу о романе в рукописи, очень ее хвалил и в то же время написал мне большое письмо, половина которого была посвящена очень вежливому опровержению моего подхода к исследованию романа. Это, кстати, было одной из причин того, что я больше не соглашался на переиздание своей книги, хотя предложения такие поступали, зато сосредоточился на публикации работ Бахтина. Он ведь не просто продолжал хранить традицию русской философской мысли — он в труднейших условиях развивал ее. Сам факт его существования, как ни странно, стал одной из фундаментальных основ моего патриотизма, хотя лично Бахтин был по большому счету всечеловечен и весьма пессимистично смотрел на будущее страны.
Я, правда, уже рассказывал об этом где-то, что приехал к нему с двумя своими коллегами, — Сергеем Бочаровым и Георгием Гачевым, причем пригласила нас супруга Михаила Михайловича — она в то время тяжело болела, боялась что скоро умрет, и видела во мне человека, который как-то может поддержать ее мужа. И приглашение она прислала не по почте, а с одной знакомой, которая приехала в Москву. Ее записка с просьбой немедленно приехать в Саранск где-то хранится у меня в архиве. И я, представьте, как-то не решился ехать один. Потому что я представлял себе человека, который был арестован в 1928 году, а не в 1937-м — в 37-м он уже активно писал и почти печатался, но как-то у него тогда не получилось. Так вот, я ехал к нему с таким опасением, что человека вот уже 30 лет как бы не существует для мира, живет он где-то в захолустном Саранске, где ему даже не с кем общаться и нарочно, не решившись в одиночку его утешать, взял с собою своих друзей. Но уже через пять минут общения мы поняли, что не мы его утешать будем, а наоборот — настолько это был человек, уверенный в себе и сознающий свою миссию.
Корр. Эта встреча действительно настолько вас перевернула?
В.К. Скорее, придала мне уверенности. Ведь уже к 1956 году большинство людей, которые тогда были на авансцене культуры, не очень меня удовлетворяли, у меня даже не находилось с ними общей темы для разговора. Кстати, считается, что Кожинов вот такой патриот. У нас тогда патриотами считались люди, которые группировались вокруг журнала "Октябрь". А с ними у меня были столь же прохладные отношения, что и с "Новым миром". Меня ни там, ни там не терпели. Но мне удалось добиться первой серьезной публикации Николая Рубцова в журнале "Октябрь". А с другой стороны, я ценил, например, прозу Василия Белова, которая печаталась в "Новом мире", причем печаталась по воле Твардовского, а не других сотрудников журнала. Так что было такое странное явление, в какой-то момент я даже был чрезвычайно смущен, когда задумался над тем, что же такое: и слева, и справа меня ругают. И вот пришел я к выводу, который может показаться даже нескромным, но я говорю не о величинах, а о тенденциях. Я сообразил, что и Пушкина, и Гоголя, и Толстого, и Достоевского тоже критиковали и справа и слева, что это, значит, правильно, и я стою на верном пути. Я повторю, что говорю только о программе и никоим образом не вхожу в этот великий ряд — просто я нащупал что-то сердцевинное.
Корр. Но вы научились воспринимать эти удары судьбы, так сказать, философски? И, кроме имен Бонди и Бахтина, вы называли еще Ильенкова.
В.К. Да, с Эвальдом Васильевичем Ильенковым я познакомился в середине 50-х. Это был очень высокоодаренный мыслитель, возможно, не осуществивший себя до конца и более интересный даже не своими публичными лекциями, а просто личным общением. Это была удивительная вещь — он самые отвлеченные философские категории объяснял так, как будто выкладывал их на ладонь и разглядывал вместе с собеседником, как объемные тела. Это общение тоже очень много мне дало: даже не книги — основные работы Ильенкова были изданы значительно позже, после его кончины,— а именно беседы с ним.
Корр. Вообще, можно ли сказать, что наша эстетическая наука, советская еще, уровень которой задан такими тремя великим фигурами, как Лосев, Бахтин и Ильенков — это мировой прорыв, который нам еще предстоит освоить? И вот вы лично, получается, были близко знакомы с двумя из этих великих эстетиков...
В.К. Совершенно с вами согласен в том, что касается характеристики этих ученых. А о существовании Лосева я узнал достаточно поздно, в 1953 году, когда вышла в "Ученых записках Московского педагогического института" его первая книга об античной эстетике и мифологии. Но когда я достиг какого-то положения, при котором мог способствовать изданию книги Бахтина, к тому времени Лосев активно печатался, и я не чувствовал необходимости быть рядом с ним. А рядом с Бахтиным никого тогда не было — и я сосредоточился на общении с ним. Лосев же к началу 60-х годов был окружен достаточно серьезным кругом почитателей, его книги издавались, и положение его было совершенно иное, нежели у Бахтина. Самое интересное заключается в том, что многие люди, которые через меня были связаны с Бахтиным, они были связаны и с Лосевым, не раз предлагали меня привести к нему, но я к этому не стремился, поскольку не считал, что я там нужен. И единственный раз я видел Лосева, когда меня на торжества по случаю его 85-летия привел ученик и почитатель Алексея Федоровича Арсений Гулыга. И юбиляр меня тогда просто поразил, когда совершенно юношеским голосом произнес дивную речь на латыни, причем он, думаю, полностью отдавал себе отчет в том, что за исключением нескольких человек, присутствующих в зале, никто его не понимает. Но речь эта все равно произвела очень сильное впечатление, поскольку была не заученной наизусть, а импровизировалась на ходу. Кстати, имейте в виду, что Бахтин и Лосев достаточно сложно относились друг к другу. Бахтин считал Лосева в первую очередь историком эстетики, а не самобытным мыслителем. И к тому же, они имели достаточно драматическую связь через знаменитую пианистку Юдину Маргариту Евгеньевну. У нее было что-то вроде романа с Лосевым и, по-моему, с Бахтиным тоже.