Владимир Буковский - Письма русского путешественника
Отчасти такое парадоксальное настроение объясняется типично английским философским отношением к бедствиям и невзгодам. Трудно сказать, что тут первично: врожденное или приобретенное, — но только англичане склонны к фатализму. Они верят, что беду нужно пересидеть, как дурную погоду. Британские острова — пожалуй, единственное место в мире, где разговор о погоде не означает отсутствия более животрепещущих тем, поскольку на протяжении многих столетий она продолжает изумлять своими капризами. Но что с ней сделаешь? Типичная английская реакция — не принимать ее всерьез, игнорировать. С ужасающей регулярностью, например, каждый год в Англии за зиму умирает 15–20 человек от холода в своей собственной постели, однако это никак не может убедить англичан в необходимости хотя бы частичного отопления. Они просто не верят — вернее, не желают верить — в возможность серьезных заморозков.
Другая сторона этой философии — вера в неудобства, в трудности как своего рода моральную гигиену. Мне кажется, в глубине души англичане считают комфорт чем-то постыдным, вроде неприкрытого разврата. Типичный пример тому — английская кухня, ставшая притчей во языцех. Ну, что, казалось бы, можно сделать с простым куском мяса. чтобы он стал совершенно неудобоваримым? Даже я с нулевым знанием кулинарии все-таки не могу испортить его до такой степени, чтобы он стал напоминать английскую кухню. И дело здесь не просто в разнице вкусов. Англичане отлично знают цену своей стряпне и, когда хотят действительно доставить себе удовольствие, идут в итальянский, греческий или французский ресторан. Просто в английском понятии еда не должна быть удовольствием, дабы это не привело к распущенности нравов. Для контраста сравните это со сказочным гурманством французов, которые вполне могут проесть получку, как русские — пропить тайком от жены с приятелями.
Будучи биологом, я думаю, что причины английского фатализма скорее врожденные, чем приобретенные. Как ни обманчиво объяснить все погодой, вековой привычкой к трудному климату, «заученной беспомощностью», а все-таки природные реакции гораздо важнее. Грубо говоря, в животном мире известно два типа реакций животного в минуту опасности или трудности. Одна — активная, связанная или с бегством, или с агрессией, но всегда направленная на устранение опасной ситуации, изменение ее. Другая пассивная, именуемая реакцией застывания: так ежик, подвергшийся нападению лисицы, свернется в клубочек и выставит колючки наружу, а черепаха подожмет конечности, подставив врагу свой панцирь. Точно так же, если русские или итальянцы, оказавшись в финансовом кризисе, припертые обстоятельствами к стене, постараются приработать (или украсть, на худой конец), англичане же будут экономить буквально на всем, но изменить ситуацию не попытаются. Тем более работать не станут.
Особенно это заметно сейчас, когда правительство прилагает невероятные усилия, чтобы преодолеть инертность и пассивность населения. Из нынешнего, все нарастающего кризиса Англии не выйти, не изменив своего характера. Нужно шевелиться, искать заработок, норовить приработать где можно, думать о будущем, а не о прошлом. В общем, как говорят русские, «волка ноги кормят». Но где же ежику взять волчьи ноги? Англичане застыли, спрятались каждый в свою скорлупку, а реформы консервативного правительства вызывают у них все большее и большее оцепенение. «Как ты меня, голубушка, ни катай, думает ежик, сжавшись в комочек, пока лиса тщится его развернуть, — а до брюшка не доберешься. Устанешь. Надоест тебе». Он-то знает, что рано или поздно всякой беде приходит конец. Нужно только покрепче сжаться и ждать.
Много еще можно сказать и об английской традиционности, и о психологии островитян, наивно верящих даже в конце XX века, что ни одна беда не сможет переправиться через Английский Канал. Но все это не объяснит нашей непонятной привязанности к Англии. Ведь как ни ворчи на английскую нерасторопность, а только здесь испытываю я необычайный интерес к людям и событиям. В среднем англичане значительно интеллигентней своих соседей. Они прекрасные актеры и занимательные собеседники. Они своеобразны и умеют ценить своеобразие в других. Это думающий народ. Если американцам можно двадцать раз рассказывать одно и то же и всякий раз они будут слушать с невероятным энтузиазмом, а на следующий день зададут те же самые вопросы, то англичанин, встретив вас случайно на улице через два года, сам напомнит вам тогдашний разговор и добавит все то, что он потом об этом думал.
Англичане не богаты, скорее бедны, однако необычайно отзывчивы на чужое горе. С поразительной готовностью собирают они деньги на самые различные нужды, будь то в своей стране или в самом отдаленном уголке мира. Благотворительность для них не привычка, не просто дань традиции или религии, а почти потребность. Вместе с тем это и не просто стремление облегчить совесть, безразборчиво давая деньги на что попало. Англичанин должен сначала убедиться, что дело действительно нужное, почувствовать себя «вовлеченным», причастным. Я знаю, например, человека, который, услышав о бедствиях вьетнамских беженцев, продал свои дом и посвятил себя целиком организации их спасения. Поразительно, что в таких случаях англичане как бы перерождаются: становятся практичными, эффективными и расторопными, словно пробуждаясь от летаргического сна. Быть может, в повседневной жизни им просто не хватает «дела, которому стоит служить»?
Это вот стремление следовать раз выбранному принципу, чего бы то ни стоило, пожалуй, роднит меня с англичанами больше всего. Англичанин, если дело касается его принципов, не побоится ни тягот, ни лишений, ни, что гораздо важнее, оказаться в смешном положении, выглядеть чудаком. Семидесятилетний старик пятый раз сознательно идет в тюрьму, принципиально отказываясь носить мотоциклетный шлем.
— Не кажется ли вам, что это чуть-чуть слишком: пятый раз в тюрьму из-за какого-то шлема, да еще в вашем возрасте? — спрашивает его интервьюер телевидения.
— Но ведь это ограничение моей свободы выбора, — отвечает старик. Какое право имеет парламент решить за меня, какой смертью мне умирать?
Такой случай, может быть, мог произойти и в другой стране. Но в Англии это не вызовет ни смеха, ни удивления, а скорее понимание и сочувствие. «Он глубоко это чувствует», — скажут в Англии, И это для них все оправдывает. Когда же происходит что-то задевающее принципы многих, что-то действительно возмутительное, англичане просто великолепны, Именно в таких случаях ощущаешь вдруг мощь этого народа, и остается только низко поклониться. Одна наша хорошая знакомая, врач-психиатр, принуждена была эмигрировать из СССР, не желая служить орудием политических расправ. Однако ее десятилетнего сынишку власти не выпустили, намереваясь пользоваться им как рычагам давления на мать. Более четырех лет вся Англия воевала за этого парня. Газеты отводили место для сообщений с этого фронта, радио и телевидение считали своим долгом регулярно, вновь и вновь повторять историю. Какие-то пожилые люди мерзли у ворот советского посольства с плакатами и петициями. Каждый день его рождения в разных городах страны праздновался прямо на улице: для новорожденного пекли торт и раздавали прохожим. Чувство негодования было столь всеобщим, а решимость добиться справедливости настолько безгранична, что советские в конце концов, ко всеобщему ликованию, капитулировали. Скажите, какая еще страна будет столь упорно воевать за эмигранта? Где еще в наше циничное время найдешь людей, позволяющих себе роскошь иметь принципы и следовать им?
…Словом, возвращаясь очередной раз к себе в Кембридж из поездки, я чувствую, что возвращаюсь домой. Сам я могу сколько угодно ворчать на непрактичность и медлительность здешней жизни, но уж другим в своем присутствии этого позволить не могу. Сам я могу смеяться и язвить, ко с «иностранцами» буду спорить. Странно, правда? Наверно, я здесь родился в одну из своих прошлых жизней…
Но если много глупостей насочиняли про англичан и швейцарцев, про итальянцев и немцев, то уж про русских наврали невпроворот. Оттого-то все споры эмигрантов после пятого стакана неизбежно возвращаются к одной и той же теме: в чем же наше отличие, наша вина? Что же такое неуловимое делает их здесь свободными, а нас там всех — от Брежнева до последнего зэка рабами?
Я не имею сейчас в виду отличий внешних, известных многим и как бы лежащих на поверхности. Кто же сейчас не знает, что у нас жестокая диктатура единственной партии, своей сетью пронизывающей все общество, а всесильное, всеведущее КГБ завершает почти буквальное сходство с орвелловским «1984»? Тоталитаризм по определению — предельная концентрация в одних руках всех видов власти; политической, административной, экономической, военной, духовной. Но этого знания мало. Неизбежно возникает вопрос: как же такой монстр еще существует в конце XX века? На чем он держится? Не заслуживает ли всякий народ того правительства, которое он имеет? Может, есть в нас самих какие-то качества особые, делающие его существование возможным, а то и оправданным, — качества, которых нет у более цивилизованных народов?