Андрей Платонов - Том 8. Фабрика литературы
Вспомните удивительный по конкретной, пластической силе рассказ бабушки о рае, об ангелах, о чертях, обыденно живущих около людей наравне с тараканами, ее спокойный, естественный героизм на пожаре, когда испугались и мужчины и лошадь, — героизм, доказывающий, что она, Акулина Изановна, есть истинная мать-хозяйка своего двора и своих близких людей, а при нужде и случае — всего мира. «Она была так же интересна, как и пожар», — говорит Горький про свою бабушку.
Образ Акулины Ивановны в «Детстве» — животворный, светлый и освещающий целый русский народ и его землю — всецело пушкинской природы. Мы говорим про сущность самого отношения Горького к бабушке; если же говорить о первичном, пушкинском образе «бабушки», хотя для данного случая это не обязательно, то это будет няня Татьяны из «Евгения Онегина». Но дело здесь не в подобии (его по фактуре этих двух произведений и нет), а в самом пушкинском отношении к женщине и к действительности.
В дедушке Василии Васильевиче дан образ нарастающего зверства, наследующего землю после женщин и матерей, — однако ему, этому зверству, не пришлось и никогда не придется унаследовать землю: дед Василий Васильевич теряет и то, что имел при бабушке, и погибает нищим, одичавшим человеком.
В этом оригинальном, совершенно реалистическом типе человека Горький следует тематической традиции некоторых послепушкинских писателей — об убывании человека под влиянием «темнеющей» действительности. Для деда эта действительность и правда темнела: его дети, кроме Варвары, были, говоря современным языком, этические по крайней мере, фашисты (одному из сыновей, Михаилу, лишь случайно не удалось убить отца); коммерческие дела его шли неровно — и он обанкротился и т. д. А когда-то, в начале своей жизни, в молодости, и дед был добрым, интересным, похожим на бабушку человеком.
«Расскажи другое!» — просит маленький Алексей одного рассказчика, когда ему надоедали рассказы про зверство и грусть. Алексей чувствовал, что в зверстве жить однообразно и неинтересно. А рассказчик, меняя тему, опять говорил про скучное. И в «Детстве», что касается линии деда, можно было бы сказать «другое», то есть пушкинское. Если бы был жив Максим Савватеич, отец Алексея, он бы взял просто деда на руки, как он брал некогда бабушку, — но уже не по любви, а по «скучному» делу, — и вытряс бы из него всю душу или то, что в ней омертвело и стало шлаком: «злоба, что лед, до тепла живет».
И это «другое» говорится и делается бабушкой, Алексеем, Варварой, Максимом Савватеичем, Цыганком и еще некоторыми людьми. «Другое» — это и есть пушкинское «да здравствуют музы, да здравствует солнце». Агрессивная сила деда, в котором дана вся русская кулацко-буржуазная действительность, десятки лет боролась с бабушкой — музой — и не победила ее, потому что бабушка — это сама волшебная жизнь, осознанная еще Пушкиным; бабушка обращает любых агрессивных чертей и бесов в тараканов; она воспитывает революцию в лице Алексея Пешкова. А все-таки «дед» с самого «Детства» упрямо грозил Горькому и временами пугал его, — пока в «Климе Самгине» Горький не победил его последних потомков, «Пушкинское» и «антипушкинское» (говоря, конечно, условно) всю жизнь боролись в душе и творчестве Горького: его задачей было преодолеть антипушкинское, неразумное в действительности и в себе, куда неразумное проникло из той же действительности. Эта титаническая борьба теперь закончилась; в результате борьбы появились новые шедевры мировой литературы и несколько произведений пророческого значения.
Но был ли Максим Горький писателем, равноценным Пушкину для молодого советского человечества? Нет еще, не следует ставить творческим силам социализма никакого предельного совершенного образца, чтобы не связывать развитие этих сил.
Горький был наиболее совершенным и оригинальным учеником Пушкина, ушедшим в гуманитарном понимании литературы дальше своего учителя. Он дошел до пророческих вершин искусства; он был воспитателем пролетариата, долгие годы согревая его теплом своего дыхания, утешая его в бедствиях, еще когда пролетариат был в подвале истории, в безвестном и безмолвном существовании. Он, Горький, сделал все возможное, чтобы новый Пушкин, Пушкин социализма, Пушкин всемирного света и пространства, сразу и безошибочно понял, что ему делать. И о Максиме Горьком сохранится вечная память, потому что у его гробового входа осталась младая жизнь, более счастливая и уверенная, чем она была у гробового входа Пушкина. Среди этой жизни, быть может, уже находится будущий «таинственный певец», который не обманет доверия ни Пушкина, ни Горького.
Страдания молодого единоличника
В трех книгах «Нового мира» (№№ 11 и 12 за 1936 год и № 1 за 1937 год) напечатана первая часть повести К. Горбунова «Семья». Действие повести происходит на рабфаке, герои повести — советская молодежь, т. е. люди, судьба и воспитание которых интересуют нас чрезвычайно, потому что это молодое человечество — именно те кадры, которые решат коммунизм.
Наше мнение о повести К. Горбунова еще не может быть окончательным, поскольку опубликована лишь первая часть произведения. Но, быть может, тем более полезно будет заявить наше предварительное мнение именно теперь: возможно, что автор посчитается с нашим суждением и следующие части повести напишет лучше, чем первую часть. Это его, впрочем, дело, — наша здесь только просьба (просьба писать лучше).
В «Семье» — три семьи: деревенская отцовская семья главного человека повести, Акима Добычина; товарищеский коллектив студентов-рабфаковцев, заменяющий семью для учащихся юношей и девушек, и, наконец, некий зародыш будущей семьи в складывающихся любовных отношениях: Добычина и Цецилии Штокман (хотя отношения пока что так и не сложились). В этих «трех семьях» и движется тема повести, вернее говоря, происходят разные нужные и ненужные, важные и пустяковые факты, потому что темы, как идеи, в первой части повести обнаружить нельзя. Надо, вероятно, считать темой самый характер Акима Добычина, сына крестьянина, не видевшего отца уже тринадцать лет и собравшегося, в конце концов, поехать нему (но еще не уехавшего). Биографическое движение Акима Добычина, колебательное непостоянство его характера, зачастую непонятные и просто глупые действия этого молодого человека, должно быть, и составляют тему первой части «Семьи». Но на эту слабость мы сетовать не будем: возможно, что автор в первой части «Семьи» сделал только подготовку, введение к своей теме, которую он разовьет в дальнейшем. Мы пока потерпим.
Обратимся к существу дела — к человеку, изображенному К. Горбуновым в разных лицах своих героев. Хорошая девушка Цецилия Штокман (хорошая до того времени, как она попала в руки автора), — эта девушка несколько неравнодушна к Акиму Добычину (неравнодушна, но вместе с тем и не влюблена: автор блестяще владеет способом описания несвершенных дел и тщетных измерений). «Девушка… покусывала губы, — они постоянно слегка шелушились у нее, будто опаляемые внутренним жаром. Низким, грудным голосом сказала…» Автор, очевидно, желает заинтересовать читателя девушкой «как таковой», а не типом человека. Это допустимо, конечно: пусть хотя бы этим «чувственным» путем мы доберемся, в конце концов, до характера, до «центра» человека. Но даже с точки зрения «сексуальности» этот «низкий грудной голос» и шелушащиеся губы, опаляемые внутренним жаром, — не вещь, а шаблонная условность. Вскоре же автор «раскрывает» нам и душу Цецилии Штокман. И вот что получается.
«— У них все так хорошо, — пробормотал Аким, (у них — это у „полноватой“ Сони и у ее, скажем, жениха, Алеши Трынова). — А у нас… — он безнадежно махнул рукой.
— Потому что ты не похож на Трынова, — сухо ответила Циля. — Он надежный, проверенный человек. Соне Леушевой не приходится грызть ногти и раздумывать: „Кто Трынов, что Трынов?..“
Аким горько вставил:
— А на меня, конечно, нельзя полагаться.
— И да, и нет».
Молодая советская девушка, выходит дело, не может как следует влюбиться в юношу: ей мешает «сверхбдительность»; она завидует своей подруге, у которой партнер вполне проверенный парень, — ей же, бедной, приходится грызть ногти в мучительном недоверии к «тайному» политическому лицу своего возлюбленного. Допустим, что автор хотел здесь посеять подозрение в читателе к своему герою Акиму Добычину как скрытому врагу. Но для этой цели ему пришлось изобразить первоначальную любовь девушки в противоестественном виде, порочащем весь образ Цили Штокман. Аким Добычин, как враг, еще только в возможности, а Циля Штокман уже разрушена одной придуманной автором репликой. К. Горбунов сносит горы, чтобы сеять коноплю.
Фраза Цили «И да, и нет» сама по себе есть точное определение чуть ли не всей ситуации повести. Конечно, после этой фразы Аким «колебнулся», т. е. просто опечалился (крестьянская натура Акима здесь ни при чем, горнорабочему тоже стало бы плохо), и он, Аким, опять пошел по старому пути автора, т. е.: «Девушка влекла его загадочными складками темного платья на груди, — платье волнующе перехватывает над бедрами узкий зеленый ремешок; нравился низкий голос ее… нравилась привычка покусывать воспаленные губы. Самое же главное — Акима всегда притягивала непонятность Цили». Если с человеком так обращаться, как обращаются автор и — по его наущению — Циля с Акимом, то из него нетрудно сделать действительно врага. Человек воспитан в детском доме, ему всего сейчас лет двадцать пять, отца, крестьянина-бедняка, он не видел тринадцать лет, а автор и подсобные, подручные персонажи повести третируют его с первых же страниц и во все очи подозревают в нем «врага». Почему? Потому что это нужно автору. Возможно, — но читателю неясна эта необходимость, поэтому повесть, если бы даже она была написана хорошо, представляется читателю искусственной.