Владимир Фридкин - Фиалки из Ниццы
— Узнаю Петра Леонидовича. Он — в своем репертуаре. Понимаете, Володя, для Капицы все равны. Что вы, что Лауэ, что Дирак… А он сам как бы над всеми. Да вы не волнуйтесь, все будет хорошо, уверяю вас.
Три ночи я не спал. Пил чай на кухне, бродил по квартире, мешал всем спать и почему-то вслух читал стихи Надсона. Жена давала таблетки. Они не успокаивали. Чтобы уснуть, я читал свою диссертацию. Это не помогало. Наконец жена предложила:
— Может, вызвать неотложку и взять бюллетень?
Но струсить и подвести шефа я не мог. Днем я писал на доске формулы и видел, что делаю ошибки.
Наконец настала эта среда. В Капишнике в гардеробе я случайно посмотрел в зеркало. Я увидел незнакомое лицо с безумно вытаращенными, лихорадочными глазами. Оно напоминало актера Михоэлса в роли Тевье, когда его изгоняют из родной Касриловки. На этот спектакль в Еврейский театр мама водила меня до войны.
Вестибюль был полон и жужжал как растревоженный улей. Казалось, все физики Москвы собрались слушать Дирака и меня. Знакомые меня избегали. Испуганно смотрели издали и, встречаясь со мной взглядом, застенчиво отворачивались. Наконец подошел приятель Лев Горьков, аспирант Ландау.
— С тобой можно подержаться за руку? — спросил он.
Зал был битком набит. Первые два ряда заняли академики, члены Отделения. Я узнал Фока. Он сидел со слуховым аппаратом рядом с Ландау. На сцену поставили кресло и в него сел Капица, положив ногу на ногу. Из-под жеванных брюк виднелись кальсоны, завязанные у щиколоток тесемками. Рядом у доски стоял Дирак. Его я почему-то не запомнил.
— Нужно ли переводить? — спросил Петр Леонидович таким тоном, который подразумевал, что переводить докладчика не нужно. В те годы мало кто свободно владел английским. Из задних рядов, где сидели аспиранты и студенты, дружно закричали: «Нужно, нужно!»
— Лифшиц! — скомандовал Капица, и на сцену вышел еще молодой, но уже лысый академик Евгений Михайлович Лифшиц. Дирак рассказывал, Лифшиц переводил, я дрожал. Ждал своего часа.
Но он не настал, этот час. В половине двенадцатого ночи, когда Ландау, стоя у доски, яростно разоблачал Дирака, а Дирак спокойно отвечал, я понял, что спасен. Ровно в полночь Капица встал со своего кресла и объявил:
— Из-за позднего времени второй доклад (он заглянул в бумажку)… об электретах… так, кажется, …переносится на следующее заседание.
В эту ночь я заснул как убитый. И всю неделю, вплоть до триста сорок третьего заседания, спал спокойно.
Предзащита в джунглях
Обедал в «кормушке» и известный физик Иван Васильевич Обреимов. Академик Обреимов был стар, сгорбившись ходил с палкой. Венчик седых волос украшал большую лысую голову. Когда слушал, то голову наклонял и подбородком упирался в рукоять палки. Так что говоривший смотрел ему в лысину. Ивана Васильевича все уважали. Не знаю, почему в Академии его прозвали Ванькой-Каином. Может быть, причиной были его имя и отчество.
Перед защитой докторской диссертации Алексей Васильевич посоветовал мне прежде доложить работу у Обреимова. Это называлось предзащитой.
— Иван Васильевич не только замечательный физик, но и кристальной души человек, — сказал шеф. — Не знаю, известно ли вам, что в тридцать седьмом году, когда он работал в Харькове, его посадили. Вместе с моим племянником Шубниковым, известным вам по открытому им с де Гаазом эффекту. Племянник погиб, а Иван Васильевич, слава богу, уцелел и горя хлебнул немало. Я поговорю с ним, и он сам скажет, когда вам явиться.
Через несколько дней Обреимов позвонил мне домой.
— Слышал от Алексея Васильевича о вашей работе. Буду рад познакомиться. Приходите ко мне домой завтра часов в одиннадцать. Я приглашу своих теоретиков…
Я переспросил:
— Простите, в одиннадцать утра?
— Голубчик, утром я работаю. Разумеется вечером.
На следующий день, ровно в одиннадцать вечера, я позвонил в дверь. Обреимов жил на Ленинском проспекте в Щусевском доме. Было уже темно, но я нашел подъезд. Дверь мне открыла его жена Александра Ивановна, стоявшая на пороге с огромной баскервильской собакой.
— Не бойтесь, я вас провожу.
Я шел через анфиладу комнат. Баскервильская собака рычала и дышала мне в затылок. В большом зале перед кабинетом Ивана Васильевича я остановился. Меня окружал тропический сад. Что-то вроде джунглей. Посреди стояло несколько пальм, обвитых плющом и лианами. На ветках сидели огромный попугай и тукан. Под потолком с криком пролетали незнакомые птицы с ярким африканским оперением. А под одной из пальм, прямо на ковре, свернулась в клубок огромная пятнистая змея. При виде ее я вздрогнул.
— Не пугайтесь, — сказала Александра Ивановна. — Это питон. Он совершенно безвреден.
После джунглей кабинет Ивана Васильевича показался тесным. Во всю стену большая доска, рояль, заваленный книгами и нотами, и несколько стульев, на которых сидели молодые люди, теоретики. Паркет перед доской был истерт мелом. Не успел я подойти к доске и что-то сказать, как Иван Васильевич (он сидел в кресле, опершись подбородком о рукоять палки) начал первым:
— Голубчик, вы что-то тянете, а мы тут время теряем. Начинайте. Давно пора.
Доклад был готов. Я выписал на доске формулы и стал объяснять постановку задачи. Не проговорил и пяти минут, как Иван Васильевич оторвал подбородок от палки и, обращаясь к теоретикам, сказал:
— Вы что-нибудь понимаете? Я — ничего. — Потом ко мне. — Голубчик, по-моему, вы несете какую-то околесицу. Вы где, собственно, учились? — И не дав мне ответить, продолжил. — По мне все, что вы тут написали — бред. И с этим, голубчик, вы пришли ко мне? Знаете что? Чаю я вам не предлагаю. Уходите вон. Немедленно. Не уйдете, — вызову милицию…
Теоретики молчали. Я направился к двери. Там уже стояла Александра Ивановна. Вместе с баскервильской собакой она провела меня через джунгли к выходу. На обратном пути собака грозно рычала и, казалось, вот-вот разорвет меня на куски.
Шефу о провале я ничего не сказал. Мне было стыдно. Я вспоминал ночной пустынный Ленинский проспект, баскервильскую собаку, пятнистого питона, молчаливых теоретиков, и становилось страшно. Что делать — я не знал.
Я очень удивился, когда через несколько дней поздно вечером зазвонил телефон и в трубке раздался до боли знакомый голос:
— Голубчик, это Иван Васильевич. Знаете, прошлый раз я себя что-то неважно чувствовал. Возможно, не понял вас. Приходите-ка завтра часов эдак в одиннадцать. Придут мои теоретики.
На этот раз о времени суток я уже не спрашивал. Жене я сказал так:
— Если он завтра опять будет говорить со мной как в прошлый раз, я не знаю, что сделаю… Тогда ищи меня в милиции.
Утром жена протянула мне какой-то узел.
— Это что, передача в тюрьму?
— Да нет. Опять надо к нему ночью ехать из института. Поешь…
В дверях меня встретила улыбающаяся Александра Ивановна с собакой. Собака больше не рычала. «Привыкла», — подумал я. Не задерживаясь в тропиках, я твердым шагом вошел в кабинет. Теоретики сидели на стульях, Иван Васильевич — в кресле. Я снова выписал на доске формулы, повторил начало доклада. Никто меня не прерывал. Потом минут сорок я рассказывал работу. Теоретики сидели как вкопанные. В дверях стояла Александра Ивановна с чашкой чая наготове.
— У кого есть вопросы? — спросил Обреимов, обращаясь к молодым людям.
Теоретики по-прежнему вели себя скромно, молчали. И Иван Васильевич сказал:
— Голубчик, что же вы в прошлый раз тянули… Вот сейчас все ясно и понятно. По-моему, работа просто замечательная…
Домой я вернулся в третьем часу ночи с узлом в руках.
— Ты не поел? — спросила жена.
— Нет, не поел. Зато в гостях выпил чаю.
— Значит, все обошлось?
— Все обошлось. Как ты думаешь, чем они кормят питона?
Двадцать писем к другу
Одним из оппонентов на моей докторской защите был профессор Федор Федорович Волькенштейн. Близкие звали его Фефа. Федор Федорович появлялся в «кормушке» редко. Он не был прикрепленным. Приезжал с кем-нибудь как гость. Очень скоро мы стали друзьями.
Фефа был сыном поэтессы Наталии Крандиевской и Федора Волькенштейна, известного всей дореволюционной Москве адвоката. Перед революцией родители развелись, и мать вышла замуж за писателя Алексея Николаевича Толстого. В 1919 году Фефа мальчиком вместе с отчимом и матерью уехал в эмиграцию, жил в Париже и Берлине. В Париже семья Толстых дружила с Буниными, и Иван Алексеевич предсказывал Фефе литературное будущее. Но Фефа стал известным физико-химиком. У него было два молочных брата. С Дмитрием, композитором, он дружил. А с Никитой, физиком, отношения были прохладные.
Со своей женой, художницей Наталией Мунц, он жил в высотном доме на Площади Восстания. Я хорошо помню эту квартиру. Фефа работал у окна за письменным столом, над которым висел большой портрет матери. У стены, за его спиной, стояла тахта. Над ней были развешены рисунки жены. А в углу между рабочим столом и книжным шкафом стояло старинное глубокое кресло. Фефа усаживал в него гостя. Не успевал гость опустить чресла в кресло, как Фефа, как будто между прочим, ронял: