Дмитрий Мережковский - Жизнь и творчество Дмитрия Мережковского
Так завершается портрет Мережковского. В критике он тот же больной «болезнью культуры», тот же двойной, вернее, двоящийся: глубокий в деталях, много постигающий в созерцании и в то же время безнадежно-беспочвенный в своих выводах, непростительно поверхностный в своих приемах, при помощи которых оправдывает свои заранее построенные схемы.
Ибо и здесь он тот же чужой, заинтересованный, пришедший со своей старой личной задачей: «как найти выход из подполья, как преодолеть свое одиночество». В таких случаях вообще, может быть, мало разбираются в средствах — важен результат, важна цель.
Тут мы уже подходим к миросозерцанию Мережковского, к постановке и решению тех вопросов, в которых она, эта задача, должна была отразиться. Об этом в следующей главе.
VТрудным представляется на первый взгляд систематизировать отвлеченные мысли Мережковского, свести их к одному пункту, к одной центральной идее. Мешают такие коренные его недостатки, как привычка оперировать над самыми неопределенными, самыми неустойчивыми понятиями, необычайная стремительность в умозаключениях и обилие вопиющих противоречий и разногласий. А затем вряд ли можно найти среди современников наших еще одного такого писателя, который «эволюционировал» бы с такой легкостью, с такой поразительной безответственностью перед своим же прошлым, как он. Стоит ли приводить примеры? Указать на целый ряд художников и мыслителей, вчера еще венчанных Мережковским, а сегодня уже развенчанных, на его поразительно изменчивые отношения к русской интеллигенции, к общественным движениям, к целым литературным полосам? Все это стало уже «притчей во языцех».
И однако, это только так с первого взгляда. Кто ближе знаком с писаниями Мережковского, тот знает, несмотря на все эти факты, с каким в сущности «постоянным» человеком мы имеем дело, что за однообразное, почти не знавшее никакой эволюции, миросозерцание перед нами. Как оно вылилось в первый раз из головы его и сердца, так и осталось на всю жизнь. Широта этого миросозерцания, пожалуй, «безграничная»; внутри, в его просторных пределах, можно действительно проделывать всякого рода перемещения, можно давать различные наименования в зависимости от того или иного случайного настроения: то, что вчера еще казалось добром, красотой, сегодня кажется злом, безобразием, — и наоборот; но это все будут частности, отнюдь не нарушающие общего характера — не штрихи, не детали, завершающие главный рисунок, а только новые номенклатуры, другие ярлыки к одним и тем же частям его. Правда, одновременно, но как бы в стороне от общей линии, могут быть отдельные мысли, чрезвычайно правильные и весьма глубокие; и мы знаем редкую способность Мережков-
ского «улавливать исходные пункты умственных и нравственных переворотов», жить жизнью идей самых отдаленных веков и эпох. Но это, повторяем, отнюдь не влияет на общее, целое: побочные звенья могут быть яркожизненны, общая цепь мертва; доводы прекрасны, выводы поразительно шатки, бледны, отвлеченны. Тут именно отражение «статического» характера отвлеченного мышления Мережковского, сказывающегося очень часто в любопытнейшем из явлений: в странной раздельности между опытом созерцания и отвлеченной мыслью, витающей как бы вне, над ним, над этим опытом, касающейся его лишь крайним концом своего крыла. И это в то самое время, как эта отвлеченная мысль, схема, целиком определяет отношения Мережковского к явлениям, его оценки; играет самую главную, самую активную роль в выборе тех областей, в которых он в каждый данный момент работает! Воистину, на последних высотах метафизики, там, где его последние обобщения, уже окончательно замирает жизнь и вместе с этим пропадают всякие различия. В этом смысле мы даже склонны не придавать особого значения самому резкому повороту во взглядах Мережковского, совпадающему с началом проповеди Третьего Завета. Психологически поворот этот объясняется, пожалуй, новыми, весьма значительными переживаниями, которые безусловно отразились на целом ряде частных мыслей, на переоценке отдельных групп явлений, порою весьма крупных, но само созерцание, основная его концепция, думается нам, мало от этого изменилась.
Уже в «Вечных спутниках» — в статье о Пушкине — особо намечен во всей своей выпуклости тот центральных пункт, к которому тяготеет вея философия Мережковского, высказана та основная его проблема, на разрешение которой он отдал всю свою жизнь. Вы ее встречаете под разными именами: в виде борьбы между Христом и Антихристом, противоположной сти верхней и нижней бездны, Богочеловека и Человекобога, стремления к крайнему утверждению и крайнему отрицанию личности и т. п. антитез. Но сущность ее одна и та же: как соединить правду земную и правду небесную, культуру и религию, а основа — трагизм непримиренности плоти и духа, ощущение вечной полярности между ними — наш обычный, старый, вошедший в плоть и кровь дуализм. Дано ли освободиться от магической власти этой антитезы? Чьи веления — плоти или духа — более законны, священнее для нас? В случае борьбы между ними — а она постоянно совершается — как быть, кому дарить победу? Разум, логика разделили наш мир на эти два полюса, и теперь это стало изначальным, одной из главных категорий нашего мышления. Мы иначе не можем уже ориентироваться в безграничной смене явлений жизни, у нас нет другой подобной нити, на которую мы бы могли так удачно нанизывать факты из самых различных областей И в самом деле, проводим ли мы грань в нашем обиходе между внешним я внутренним миром, совершаем ли мы классификацию наук по признаку гуманитарности, подымаемся ли мы выше в область философии — и там наталкиваемся на противопоставление феноменального и ноуменального или имманентного и трансцендентного; выходим ли мы на широкий простор теорией познания не стесненных религиозных построений — не столько у отдельного человека и не в данный исторический момент, сколько у целых народов и в виде давно уже окристаллизовавшихся органически единых систем — всюду мы видим известное отражение этой полярности, наталкиваемся на исконную двуликость этой основной, кажущейся нам уже первичной, классификации восприятий.
Мережковский к тому времени, когда писались «Вечные спутники», успел уже многое пережить из обеих областей — и плоти и духа — в их лучших, идеальных воплощениях; успел уже прочувствовать равноценность, равновеликость, по крайней мере — для себя, обеих истин. Он прочувствовал истину в совершенной красоте и законченности форм античного мира, в котором личность всегда стремилась от Бога к себе, к крайнему утверждению своего «я» здесь, на земле, к его претворению в жизни, в окружающем, в материальном. Он пережил также и противоположную ей истину — «галилейскую», аскетическую, внутреннюю сосредоточенность в себе замыкающегося духа с его боязнью прикосновения грубого реального мира, с его уходом от нашей земной, слишком красочной действительности. Пусть последнее началось или кончилось для него «подпольем», одиночеством, но оно все же было им пережито. И, может быть, даже именно потому, что оно так тесно переплелось с его основной личной задачей: как найти выход из «подполья», преодолеть одиночество, — оно и углубило самую постановку вопроса, передвинуло его в последнюю, высшую область, где ему, казалось, действительно возможно не временное успокоение, не забвение, а разрешение всех проклятых вопросов — в религию. Мережковский так и поступает — уже с самого начала он «обожествляет» эту антитезу свою, возводит ее в степень религиозной проблемы. И плоть, и дух, и земная и небесная правды ему одинаково дороги, и он никак не может мириться с той вековечной борьбой, которая происходит между христианством и «язычеством», между Богом и Человеком земным.
Существуют две религии, две правды, два равносильных Бога — Христос и Антихрист. Душа смертного не в силах вместить обе правды; ей остается или вечно колебаться между обеими безднами, сгореть в «действии пустом», или во что бы то ни стало отыскать нечто третье, синтез между ними. Здесь-то, в статье о Пушкине, и дана первая логическая попытка в отыскании синтеза.
Статья о Пушкине очень ценна в смысле изучения миросозерцания Мережковского. В ней, как в одном узле, связаны все нити его мыслей, идущих в разные стороны, и в прошлое и будущее его философии; высказаны почти все основные его взгляды, и с такой ясностью и непосредственностью, каких он уже потом никогда не достигал. Должно быть, когда она писалась, перед ним уже ясно носились контуры всех его будущих концепций, в том числе, может быть, и гармония будущего тысячелетнего царства. Уже Пушкин в центре чуть ли не всего мироздания; уже стягивается, для освещения его роли, и прошлое и будущее всего человечества: в области ли политических событий, философии или искусства. И наконец — и это самое главное — уже придается ему значение сверхэмпирическое, как благому вестнику о великом последнем всемирном Возрождении, которое начнется в России и захватит потом всю Европу. Пушкин именно важен для Мережковского, как русский Рафаэль, который пришел не после Микеланджело и Леонардо — после Толстого и Достоевского, а до них; в этом, кажется Мережковскому, залог будущего великого синтеза, настоящей полной гармонии. Пушкин — единственный из мировых поэтов, который, обладая чисто эллинской ясностью, умел примирять в своей душе обе правды: и языческую и галилейскую, знал в одинаковой степени и культ героя, титана непоколебимой воли, и всепрощающую мудрость первобытного существа — истого христианина. Пушкин «один преодолел дисгармонию Байрона, достиг самообладания, простоты, и в этом отношении он явление единственное, почти невероятное» и т. д., и т. п. (т. XIII, с. 294).