Борис Парамонов - Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода)
Подобную мысль - и как раз в связи с модой - я встречал у Шкловского; отсюда можно вывести его знаменитое "остранение": чтобы ощутить предмет, нужно увидеть его в необычном, странном контексте. Помнится, он писал, что Николай Ростов полюбил Соню, когда та на маскараде нарисовала себе жженной пробкой усы. Но Шкловский же говорил ( в письме к Оксману) об основном противоречии тогдашнего формализма: призывая к обновленному переживанию бытия, к воскрешению эмоций - что и есть цель искусства, - формализм утверждал в то же время несущественность для него каких либо внеположных содержаний. То есть женщину нельзя раздеть в искусстве, а в жизни можно, ее "предметность" несомненна. И прочитав подобное в цитате из Лакана, я вспомнил, что он был лишен диплома французским обществом психоаналитиков: его обвинили ни более ни менее как в шарлатанстве - на основании таких, например, фактов, как проведение психоанализа в течение пяти минут в такси, куда он, торопясь, пригласил пациента. Этим пятью минутами дело и ограничилось: Лакан объявил пациента излеченным. Я подозреваю, что и в цитированном высказывании Лакан поторопился с выводами, а Гройс поторопился ему поверить.
Конечно, культура строится на подавлении инстинктов, - но культуру нельзя отождествлять с полнотой бытия, а современные культурологи семиотической школы провозглашают именно это: нет бытия вне культуры, вне языка. Это современный гностицизм, в психологической основе которого - нелюбовь к бытию, неприятие мира, бессознательное стремление с ним покончить. Надо ли говорить, что такая установка может быть опасной?
Верховный жрец современной философии Жак Деррида однажды написал работу, в которой доказывал, что ядерный Апокалипсис - литературная иллюзия. Самая его возможность - факт языка, вербального обмена. То есть пока мы говорим о ядерной гибели, ее нет (поэтому мы еще и говорим), а если эта гибель произойдет, то говорить уже будет не о чем и некому, следовательно ее нет и быть не может. Трудно найти более впечатляющий пример отождествления бытия, существования, жизни с их литературными манифестациями.
Это сильно напоминает известное рассуждение Эпикура о смерти. На месте московских учеников Дерриды я бы перевел мэтру стихи Мандельштама: "Неужели я настоящий /И действительно смерть придет?"
Однажды у Ю.М.Лотмана я прочитал статью под названием "О редукции и развертывании знаковых систем (к проблеме "фрейдизм и семиотическая культурология"). Там была сделана попытка опровергнуть психоанализ при помощи сказки о Красной шапочке. Почтенный автор утверждал, что Эдипов комплекс - вражда ребенка к родителю противоположного пола - иллюзия, проистекающая из бедности детского языка. Услышав эту сказку, он легко отождествит себя с Красной шапочкой, бабушку с мамой, а на роль волка выберет отца, потому что выбирать ему больше не из чего. Значит, вражды к отцу нет, а есть только ограниченность детского опыта, бедность знаковой системы. Статья занимает примерно шесть страниц, большого, правда, формата. Мне не кажется, что этого достаточно для дискредитации одного из величайших открытий человеческого разума. Это напоминает пятиминутный психоанализ Лакана. Но я знаю, к чему у меня прицепился бы семиотик: к словам о человеческом разуме. Он бы сказал, что разум только собственные структуры и открывает. Собственно, это и сказал Ю.М.Лотман о психоанализе в упомянутой статье: Фрейд вложил в психику ребенка собственный опыт. Вопрос: откуда этот опыт взялся у самого Фрейда?
Я хочу сказать, что, подменив жизнь ее культурным отражениями, мы подвергаем себя опасности чего-то не заметить в жизни, причем подчас самого интересного и самого важного. Приведу еще один пример культурного, слишком культурного истолкования одного из культурных феноменов. Речь пойдет о трактовке прозы Бабеля в книге о нем А. Жолковского и М.Ямпольского, вернее, только об одном из анализов, сделанном Ямпольским. Это касается рассказа Бабеля "Справка" (расширенный вариант которого известен под названием "Мой первый гонорар").
Напомню содержание рассказа. Молодой человек, желая познать любовь, берет проститутку, но она не уделяет ему должного внимания, потому что у нее другие дела. Когда, наконец, доходит до главного дела, рассказчик теряет к нему интерес и, пытаясь оправдать себя в глазах женщины, выдумывает историю о том, как он был гомосексуальной проституткой. Это вызывает у его партнерши прилив теплых чувств, и желанная акция наконец совершается, но опять же в качестве некоего гомосексуального действа - на этот раз сеанса лесбийской любви. "Сестричка моя бляха" - называет рассказчика проститутка Вера.
И вот что пишет об этом М.Ямпольский:
Одна из самых примечательных черт бабелевских сюжетов - отношения рассказчика с женщинами. Бабель охотно вносит в них некий оттенок извращенности, во всяком случае, он сознательно избегает строить отношения повествователя с героинями своих рассказов на основе "тривиальной" любви и "простого" соития... рассказчик в новеллах Бабеля часто имеет дело с суррогатами, с некими подменяющими эротический объект телами, вызывающими чуть ли не отвращение... Женщина-эрзац ... оказывается по своим чертам противоположна источнику эротической притягательности. Вера вообще описывается в предельно антиэротических терминах... В отношениях рассказчика с эрзацами ... телесные отношения почти полностью подчинены слову. Отношения между мужчиной и женщиной-суррогатом разворачиваются целиком через игру со словесностью, длинный рассказ-вымысел, перевод Мопассана... Через Полита Раисой по существу овладевает Мопассан - главный и тоже несуществующий (негативный) объект ее страсти. Рассказчик сам оказывается эрзацем Мопассана... Соблазнитель приобретает особую власть именно в силу отсутствия физического контакта, в силу своего телесного отсутствия вообще.
В последних фразах процитированного отрывка появляется отнесение уже к другому рассказу Бабеля - "Гюи де Мопассан", а также - через слово "соблазнитель" - к печально известному сочинению Кьеркегора "Дневник соблазнителя". Автор - то есть М.Ямпольский - не заметил ироничности последнего отнесения, а назвав указанное сочинение "библией соблазняющих стратегий", еще более углубил ироничность ситуации. Кому не известно, что "Дневник соблазнителя" на самом деле - дневник импотента, фантазирующего о возможном - невозможном! - овладении женщиной? Кому неизвестна кьеркегоровская Регина и все с ней связанное?
Вот, если угодно, модель семиотического отношения к миру: интерес представляет не реальность, а фантазии о ней, именуемые культурой. Культура оказывается некоей фикцией. Это вроде бы и так, но с этим очень трудно примириться. Не хочется думать, что культурный прогресс не выработал ничего, что открывает ту или иную грань истины о мире. И понятно, почему семиотика, вообще современная философия удовлетворяются такими построениями: потому что они ориентируются на литературу, как раньше философия, допустим, Канта была ориентирована на математическое естествознание, а философия, скажем, Бергсона на биологию.
Применяя новейшие методологии к анализу Бабеля, М.Ямпольский показал нам не столько Бабеля, сколько самые эти методологии. Мы видим не Бабеля, а Бютора, Батая и Бодрийяра. Но три "б" никак не могут заменить одного - того, что в слове "бляха".
В эпоху инквизиции был такой прием: прежде чем пытать допрашиваемого, ему показывали орудия пытки. Для некоторых этого было достаточно, они начинали "раскалываться". Но Ямпольский свой орешек не расколол. Он оказался в положении героя басни "Любопытный". Препарированный им Бабель предстал настолько уж "литературным", что ему хочется предпочесть Буденного - какого-никакого, а все-таки живого. Напомню, что пресловутая статья Буденного называлась "Бабизм Бабеля из "Красной Нови". Получается - если сделать все выводы из Ямпольского, - что особенного "бабизма" и не было. Разве это неинтересно узнать о художнике? Семиотикам - неинтересно, потому что им нет дела до "референтов".
Вернемся от Ямпольского к Гройсу. У него есть статья "Город без имени" - одна из лучших в его сборнике "Утопия и обмен". Там говорится, что город на Неве - это всего-навсего цитата, культурная справка, существующая только в некоей пост-истории. Между тем это живой город, в котором живут люди, это не Рим в ласвегасовском исполнении. Я это говорю к тому, что собравшиеся в Лас Вегасе российские интеллектуалы слишком увлеклись темами американской, вообще культурной знаковости. Но в Америке существует не только Лас Вегас, то есть не только деньги. В ней существует реальность - та самая, которая обеспечивает ценность и цену доллара. Если угодно, Америка и есть абсолютный референт современной культуры, подлинное ее "означаемое". Русский прогресс будет состоять не в овладении наимоднейшими методологиями и фразеологиями, а в построении реальности - в возвращении к реальности от культурных утопий. Говорить о знаковых системах пока еще модно, но нужен следующий шаг, дальнейшее движение, next movement. Не нужно пугать Наталью Иванову призраком российского Лас Вегаса.