Наоми Кляйн - Доктрина шока. Становление капитализма катастроф
По этой причине чикагские экономисты не считали марксизм своим настоящим врагом. Реальным источником проблем для них были сторонники Кейнса в Соединенных Штатах, социал демократы Европы и так называемый девелопментализм [141] в странах третьего мира. Эти люди верили не в утопию, но в смешанную экономику, которая казалась чикагским теоретикам уродливой смесью из капитализма в сфере производства и распределения продуктов потребления, социализма в сфере образования, государственной собственности на предметы первой необходимости, например в области водоснабжения, и всевозможных законов по ограничению крайностей капитализма. Подобно религиозным фундаменталистам, которые с натянутым уважением относятся к фундаменталистам других вер и открытым атеистам, но презирают поверхностного верующего, чикагские теоретики объявили войну всем сторонникам смешанной экономики. Если быть точным, они стремились не к революции, а к капиталистической Реформации — желали вернуться к незапятнанному капитализму.
Во многом такой пуризм восходит к Фридриху Хайеку, наставнику Фридмана, который также преподавал в Чикагском университете в 1950‑х. Этот ученый, уроженец юга Австрии, предупреждал: любое вмешательство государства в экономику отбрасывает общество назад, «к крепостному праву», и от этого следует отказаться [142]. По словам Арнольда Харбергера, который длительное время был профессором в Чикагском университете, «австрийцы», как прозвали эту группировку, были настолько ревностны, что воспринимали любое вмешательство государства не как ошибку, но как «зло… Понимаете ли, они верили в существование прекрасной, хотя и крайне сложной картины, обладавшей полной внутренней гармонией, и любое пятнышко на этой картине казалось им просто кошмарным пороком… тем, что портит всю красоту»[143].
В 1947 году, когда Фридман с Хайеком создали Общество Мон Пелерин (название связано с местом в Швейцарии, где оно базировалось), клуб экономистов — сторонников свободного рынка, мысль о том, что бизнес надо оставить в покое, дабы он правил миром как желает, не была слишком популярна среди респектабельных людей. Воспоминания о крахе рынка в 1929 году и последовавшей Великой депрессии все еще оставались свежими: накопления всей жизни, внезапно превратившиеся в прах, самоубийства, раздача бесплатных обедов, беженцы. Масштабы бедствия, связанного с рынком, заставили людей просить правительство срочно заняться этой ситуацией.
Депрессия не была знаком конца капитализма, но, по предсказаниям Джона Мейнарда Кейнса, сделанным за несколько лет до этой катастрофы, она предвещала «конец эпохи laissez faire» — рынок утратил право регулировать себя самостоятельно [144]. Так что период с 1930‑х по начало 1950‑х годов был периодом уверенного «вмешательства»: благодаря энергичному воздействию «Нового курса» были предприняты героические усилия, чтобы запустить программы общественных работ, создающих столь нужные рабочие места, а также новые социальные программы, которые должны были остановить рост левых настроений среди множества людей. В ту эпоху никто не стыдился говорить о компромиссе между левыми и правыми, скорее это должно было предупредить наступление мира, в котором — как писал Кейнс президенту Франклину Рузвельту в 1933 году — «существующие ортодоксия и революция пойдут в своей борьбе до конца»[145]. Джон Кеннет Гэлбрейт, духовный наследник Кейнса в США, говорил, что важнейшей миссией как политики, так и экономики является «предотвращение спадов и безработицы»[146].
Вторая мировая война обострила задачу борьбы с нищетой. Нацизм пустил корни в Германии в тот период, когда страна переживала опустошительную депрессию, вызванную выплатой мучительных репараций после Первой мировой войны, усугубленную экономическим крахом 1929 года. Кейнс заранее предупреждал, что, если мир будет следовать тактике невмешательства относительно нищеты в Германии, это породит нечто ужасное: «осмелюсь предположить, за этим последует месть»[147]. Тогда на эти слова никто не обратил внимания, но при восстановлении Европы после Второй мировой войны западные правители охотнее приняли на вооружение утверждение, что рыночная экономика должна в целом поддерживать достоинство человека, иначе разочарованные граждане снова обратятся к более привлекательным идеологиям, будь то фашизм или коммунизм. Этот прагматический императив лег в основу почти всего, что сегодня в нашем сознании связано с минувшей эпохой «капитализма с человеческим лицом»: социальной защитой в США, государственным здравоохранением Канады, системой социальных пособий в Великобритании, защитой прав рабочих во Франции и Германии.
Подобное и еще более радикальное настроение поднималось в развивающихся странах. Оно обычно называлось девелопментализмом или национализмом стран третьего мира. Сторонники этого направления утверждали, что их страны окончательно освободятся от порочного круга нищеты лишь в том случае, если будут стремиться к созданию промышленности, ориентированной на внутренний рынок вместо экспорта в страны Европы и Северной Америки природных ресурсов, цены на которые падают. Они защищали регулирование нефтедобывающей, горнодобывающей и других важнейших отраслей промышленности как необходимую основу государственно управляемых процессов развития.
К 1950 м годам девелопменталисты, как и кейнсианцы или социал демократы в богатых странах, уже могли с гордостью продемонстрировать некоторые яркие плоды своего подхода. Ведущей лабораторией девелопментализма были страны южной части Латинской Америки, которые называли странами южного конуса: Чили, Аргентина, Уругвай и некоторые области Бразилии. Центром реформ была Экономическая комиссия ООН по Латинской Америке, находившаяся в городе Сантьяго в Чили, которую с 1950 по 1963 год возглавлял экономист Рауль Пребиш. Пребиш подготовил не одну команду экономистов, вооруженных теорией девелопментализма, которые служили экономическими советниками правительств по всему континенту. Политики этого направления, такие как Хуан Перон в Аргентине, с энтузиазмом реализовывали девелопментализм на практике: они вкладывали общественные деньги в создание инфраструктуры, например в строительство шоссе или металлургических заводов, щедро субсидировали местный бизнес для создания новых фабрик и поточного производства автомобилей и стиральных машин, обложив иностранный импорт чрезвычайно высокими пошлинами.
В этот головокружительный период развития страны южного конуса стали больше походить на государства Европы и Северной Америки, чем на других представителей Латинской Америки или третьего мира. Работники новых заводов объединились в мощные профсоюзы, боровшиеся за соответствие уровня их зарплат уровню доходов среднего класса, а своих детей они посылали учиться в новые госуниверситеты. Ужасающий разрыв между местной элитой — членами дорогих клубов и крестьянской массой начал сглаживаться.
К 1950 м годам Аргентина имела самую мощную прослойку среднего класса, больше чем в любой другой стране континента, а в Уругвае уровень грамотности достигал 95 процентов, и все граждане получали бесплатную медицинскую помощь. Успехи девелопментализма были столь поразительны, что страны южного конуса в Латинской Америке стали мощным символом для бедных стран всего мира: они доказывали, что при настойчивом применении разумной политики различия между первым и третьим миром можно в итоге устранить.
Подобные успехи управляемой экономики — на кейнсианском севере или девелопменталистском юге — омрачали жизнь экономического отделения Чикагского университета. Соперники чикагской школы, выпускники Гарварда, Йеля и Оксфорда, получали приглашения от президентов и премьер министров, чтобы помочь им укротить дикого зверя рынка, и почти никого не интересовали смелые мысли Фридмана, согласно которым надо оставить рынок в покое, чтобы он вел себя еще более дико, чем раньше. Тем не менее были люди, которых кровно интересовали идеи чикагской школы, и это меньшинство обладало властью.
Для руководителей международных корпораций в США, столкнувшихся с менее благоприятными условиями в развивающемся мире и с более сильными и требовательными профсоюзами у себя дома, годы послевоенного бума были неприятными временами. Экономика бурно развивалась, порождая необъятное богатство, однако собственники и акционеры вынуждены были перераспределять значительную долю этого богатства в виде налогов, которыми облагались корпорации, и зарплат рабочим. Все процветали, но если можно было бы вернуться к эпохе до «Нового курса», дела небольшой кучки людей пошли бы куда замечательнее.
Кейнсианская революция против политики невмешательства дорого обошлась корпоративному сектору. И чтобы вернуть утраченные позиции, нужна была контрреволюция против кейнсианства и возвращение к капитализму, который регулируется еще меньше, чем в годы до Великой депрессии. Но Уолл стрит не могла возглавить этот поход в условиях атмосферы тех лет. Если бы, скажем, близкий друг Фридмана Уолтер Ристон, глава Citibank, выступил за отмену минимальной заработной платы и налогов для корпораций, его бы немедленно обозвали «бароном разбойником». Именно поэтому так важна была чикагская школа. Вскоре стало ясно, что если Фридман — талантливый математик и опытный спорщик — выдвинет те же предложения, они прозвучат совершенно иначе. Их можно отбросить как ошибку, но от них исходила аура научной беспристрастности. Таким образом, корпоративные мысли, представленные в виде научных (или как бы научных) идей, имели огромное преимущество, именно поэтому чикагская школа получила огромную финансовую поддержку, более того, была создана глобальная сеть интеллектуальных центров и институтов правого крыла, поддерживавших и подкармливавших рядовых бойцов контрреволюции по всему миру.