Петр Мультатули - Николай II. Дорога на Голгофу. Свидетельствуя о Христе до смерти...
Но самое поразительное, что бумага «начальнику штаба» не представляет собой никаких «четвертушек»! Это цельный лист бумаги с напечатанным текстом. К слову сказать, такие судьбоносные документы, тем более составленные в таких условиях, обычно писались лично, чтобы не было сомнений в их подлинности. К слову сказать, текст так называемого «отречения» великого князя Михаила Александровича был написан именно от руки. Что помешало Николаю II сделать то же самое?
А. Разумов сравнил подписи Царя на экземплярах «манифеста» и установил, что они идентичны и скопированы с подписи Николая II под приказом о принятии им верховного командования в 1915 году.
Любопытно и следующее. В своем дневнике Николай II пишет, что передал два экземпляра какого-то манифеста. Но сегодня существует по меньшей мере 4 экземпляра «манифеста»! И все, как нас утверждают, подлинники!
Наконец, еще один потрясающий факт. Как известно, по утвердившейся версии Государь отрекся 2 марта 1917 года. Но уже 1 марта в ряде газет был опубликован текст «отречения», оформленный именно как манифест!
А. Разумов убедительно доказывает, что текст «отречения» является фальшивкой. Он составлен генералами Алексеевым и Лукомским при помощи заведующего канцелярии Ставки Н. А. Базили.
Таким образом, совершенно понятно, что ни с юридической, ни с моральной, ни с религиозной точек зрения никакого отречения от престола со стороны Царя не было. События в феврале — марте 1917 года были не чем иным, как свержением Императора Николая II с прародительского престола; незаконное, совершенное преступным путем, против воли и желания Самодержца, лишение его власти. «Мир не слыхал ничего подобного этому правонарушению. Ничего иного после этого, кроме большевизма, не могло и не должно было быть».[126]
Поставленный перед лицом измены генералитета, который почти в полном составе перешел на сторону заговора, Николай II оказался перед двумя путями. Первый путь был следующим: обратиться к армии защитить его от собственных генералов. Но что это означало на деле? Это означало, что Царь должен был приказать расстрелять практически весь свой штаб. Но, во-первых, это было немыслимо по соображениям государственной безопасности: перед судьбоносным наступлением разгромить собственную Ставку было равносильно военному крушению русской армии. Не говоря уже о том, что подобные действия оказали бы сильное деморализующее действие на войска[127]. Во-вторых, не надо забывать, что Царь был фактически пленен собственными генералами. Царский поезд охранялся часовыми генерала Рузского, который один решал, кого допускать к Царю, а кого — нет. Вся корреспонденция, направляемая Императору, контролировалась генералом Алексеевым. «Хотя реально, — пишет О. А. Платонов, — связь между Государем и Ставкой армии потеряна не была, генерал Алексеев, по сути, отстранил Царя от контроля над армией и захватил власть в свои руки».[128]
Понятно, что в таких условиях генералы не дали бы Царю предпринять против себя никаких репрессивных действий. Император, «соединявший в себе двойную и могущественную власть Самодержца и Верховного Главнокомандующего, ясно сознавал, что генерал Рузский не подчинится его приказу, если Он велит подавить мятеж, бушующий в столице. Он чувствовал, что тайная измена опутывала его, как липкая паутина».[129]
Можно было послать войска в Петроград. Но против кого? Царь ясно понимал, что беснующиеся праздношатающиеся толпы так называемого «народа» легко разгоняются двумя верными батальонами. Но в том-то и дело, что главные заговорщики были не на улицах Петрограда, а в кабинетах Таврического дворца и, что самое главное, в собственной Его Величества Ставке. Армия, в лице ее высших генералов, предала своего Царя и Верховного Главнокомандующего. Лев Троцкий впоследствии злорадно, но справедливо писал: «Среди командного состава не нашлось никого, кто вступился бы за своего Царя. Все торопились пересесть на корабль революции в твердом расчете найти там уютные каюты. Генералы и адмиралы снимали царские вензеля и надевали красные банты. Каждый спасался как мог».[130]
Таким образом, насильственное разрешение создавшегося положения, в условиях изоляции в Пскове, для Царя было невозможно. «Фактически Царя свергли. Монарх делал этот судьбоносный выбор в условиях, когда выбора-то по существу у него не было. Пистолет был нацелен, и на мушке была не только его жизнь (это его занимало мало), но и будущее страны. Ну а если бы не отрекся, проявил „твердость“, тогда все могло бы быть по-другому? Не могло. Теперь это можно констатировать со всей определенностью»[131]
Оставался второй путь: жертвуя собой и своей властью, спасти Россию от анархии и гражданской войны. Для этого надо было любой ценой сохранить монархию. Царь понимал, что от власти его отрешат при любом раскладе. Отдавать своего сына в цари мятежникам Царь не хотел. Оставалось одно: передать престол своему брату — великому князю Михаилу Александровичу. Этим шагом, с одной стороны, Царь показывал всю незаконность происходящего, а с другой — выказывал надежду, что новому императору из Петрограда будет легче и справиться с крамолой, и возглавить новый курс руководства страной. То, что это было твердо принятое решение, говорит телеграмма Государя на имя Михаила Александровича: «Его Императорскому Величеству Михаилу. Петроград. События последних дней вынудили меня решиться бесповоротно на этот шаг. Прости меня, если огорчил Тебя и не успел предупредить». Кстати, эта телеграмма не была передана великому князю Михаилу Александровичу.
Что произошло с великим князем в Петрограде в особняке князя Путятина на Миллионной, 12, покрыто не меньшей тайной, чем события в Пскове. Ясно одно: брат Государя был блокирован одновременно с Императором, и вслед за «отречением» Николая II появляется «отречение» великого князя Михаила, написанное рукой кадета и масона В. Д. Набокова, того самого, который будет потом переводить и издавать в Берлине «похищенные» из советского архива царские письма.
Узнав об отказе брата восприять престол, Император Николай II пошел на еще большую жертву во имя России: он был готов отдать ей своего сына. Уже по пути в Могилев Николай II вызвал к себе генерала Алексеева и сказал ему: «Я передумал. Прошу Вас послать эту телеграмму в Петроград».
«На листке бумаги, — писал генерал А. И. Деникин, — отчетливым почерком Государь писал собственноручно о своем согласии на вступление на престол сына своего Алексея.
Алексеев унес эту телеграмму и не послал. Было слишком поздно: стране и армии объявили уже два манифеста».[132]
Здесь генерал Деникин, безусловно, лукавит. Ничего было не поздно. Никаких манифестов не было, да и к тому же Царь обладал правом исправить законодательную «ошибку», о передаче престола своему брату, и никто был не вправе помешать ему это сделать. Просто генерал Алексеев в очередной раз предал. Только теперь не только лично Императора Николая Александровича, которому на святом Евангелии клялся служить «верно и нелицемерно», но и дело Русской Монархии в целом.
Но встает вопрос: если «манифест» Государя является фальшивкой, то почему он не дезавуировал его, когда приехал в Ставку после псковских событий? Почему он написал в своем дневнике, что передал манифест об отречении Алексееву?
Это является величайшей тайной, с которой началось беззаконие 1917 года. Ее изучение требует отдельного труда. Здесь мы выскажем только наше предположение.
Уже после «отречения» Государь в беседе с А. А. Вырубовой сказал, что события 2 марта «меня так взволновали, что все последующие дни я не мог даже вести своего дневника». (Выделено нами. — П. М.)
Возникает вопрос: если Государь в период мартовских событий 1917 года не вел своих дневников, то кто же тогда это делал за него? Здесь вновь возникает проблема подделок царских дневников, осуществленных бандой академика Покровского. По своему исследовательскому опыту могу сказать, что в дневниках Государя, хранящихся в ГА РФ, есть очень много мест, в которых имеются потертости и исправления. Характер этих потертостей и исправлений должна выяснить официальная графологическая экспертиза. В самой возможности подделки царских дневников нет ничего невозможного.
Примечательно, что в уже цитируемом нами письме Покровского жене в Берн от 27 июля 1918 года говорится: «То, что я успел прочесть, дневники за время революции, интересно выше всякой меры и жестоко обличает не Николая (этот человек умел молчать!), а Керенского. Если бы нужно было моральное оправдание Октябрьской революции, достаточно было бы это напечатать».