Кнут Гамсун - О духовной жизни современной Америки
Эти имена оживляют мертвую паузу; на лекции, где звучат подобные мысли, слушатели не зевают от скуки; ничего нового ты не узнаешь, оратор ни в чем тебя не убедил, но ты слушаешь его с интересом. Можно было бы многое ему возразить, в частности процитировать самого Платона: «Все виды философии не собраны в мозгу одного человека, а возникают в умах разных людей» («Республика»), доказать, что и у Платона, чьим должником он является, тоже были предшественники, а именно — Солон, Софрон, Сократ, — но ты с удовольствием выслушиваешь все эти занимательные нелепицы в философской лекции, забавляешься, не сетуя на потерю времени.
Способность Эмерсона высказывать прекрасные мысли ни в коей мере не умножает его достоинств критика. Его критика настолько неоригинальна и поверхностна, что сплошь и рядом держится исключительно на превосходной форме, в какой она преподносится. Эмерсон не в силах четко очертить предмет, он по-настоящему не вживается в рассматриваемую тему, а лишь ходит вокруг да около, то возвращаясь назад к уже сказанному, то забегая вперед. Читаешь все его замечательные речи, читаешь и ждешь вывода, касающегося сути дела, ждешь решающего слова, способного вызвать представление о сущности предмета, зримо ее воплотить; перелистываешь страницы очерка, вплоть до самой последней, но ждешь, оказывается, напрасно: отвесив публике низкий поклон, Эмерсон удаляется. И читатель остается один на один с кипой изящных фраз, но, увы, фразы эти не создают четкой картины, это всего лишь мелкие мозаичные плиточки, разбросанные в великолепном сумбуре.
Попытайся я назвать главные недостатки Эмерсона-критика, я прежде всего указал бы на недоразвитость его психологического чутья при сверхобостренном нравственном чувстве. Его представления о книгах и о людях грешат схематизмом. Тонкие движения души, сложные волевые и инстинктивные импульсы, душевные тонкости во всех их неисчислимых оттенках — ничего этого Эмерсон не видит, умно и верно понимает он лишь тот или иной поступок, но не истоки его. Он кружит вокруг какой-либо книги и выдергивает из нее отдельные нити, не видя того, что всякая книга соткана из них (достаточно взглянуть, в частности, на его анализ «Вильгельма Мейстера»). Таким же образом он поступает с автором, воспринимая лишь определенные детали, отдельные моменты его творческого «я»; хватая его за шиворот по случаю того или иного поступка, он набрасывается на него в связи с какой-нибудь датой, не обращая внимания на то, что было до этой даты и после нее. Этот недостаток психологизма ведет к тому, что в эмерсоновской критике никогда не дождешься единственно меткого слова и росчерка пера, которые только и могут вдохнуть жизнь в готовый образ. Реальная жизнь описываемого автора не открылась критику, потому-то он не способен открыть ее другим. Даже в статье о Платоне, в сущность философии которого Эмерсон проник глубже всего, психологизм его в высшей мере поверхностен; очерк превратился в дифирамб, в панегирик, но истинной характеристики Платона он нам не подарил. Наговорить множество хвалебных фраз о каком-либо авторе, наполнить посвященное ему эссе изящной мозаикой слов, разбросанных в беспорядке, — этого мало, чтобы объяснить творчество и личность писателя: портрет деятеля и человека этаким образом не создашь.
Пусть Эмерсон не обладает даже минимальным психологическим знанием, зато он в избытке наделен нравственным чувством. Он пуританин, азиат, почитатель фетишей. Сменив культ ортодоксального фетиша на культ фетиша модернизированного, он при том, подобно всем мусульманам, до последнего дня, становясь на колени, обращал очи к Востоку. Главная доминанта его личности — нравственное чувство, он был наделен им с рождения, оно перешло в его кровь от длинного ряда предков, а предки Эмерсона на протяжении восьми поколений подряд были священниками, и сам он заявляет с гордостью, достойной сочувствия, что «из земли он вышел». И, правда, достаточно лишь немного полистать труды Эмерсона, чтобы убедиться, сколь резко ощутим в них привкус «земли», вернее, праха. Сорок лет подряд этот человек был литературным арбитром и руководителем литературы огромного народа, в критике он витийствовал, словно являя собою глас Божий; будто наместник самого Господа Бога в критике, поддевал он всякий грех на кончик острия и показывал всем для устрашения и наставления, подобно библейскому Голиафу, по примеру Валаамовой ослицы заполучившему дар речи. И этот крохотный Голиаф обратил свой дар, как оружие, против зла: мол, никаких преступлений, никаких пороков, никаких грехов, никаких человеческих заблуждений чтобы не было, покуда я, Ралф Уолдо Эмерсон, здесь хозяин! Мораль затуманила ум этого превосходного человека и подорвала его критическую способность. Эмерсон жалел Вольтера за то, что тот сказал о «добром Иисусе»: «Больше не произносите при мне имени этого человека!» Он цитировал Веды, Бхагавадгиту, ссылался на Ахлак-и-Джалали, Вишну, Пураны, Кришну, Йоганидру, Коран и Библию для обоснования своих эстетических и философских дефиниций. Он сожалел о легкомысленном образе жизни Шекспира с истинно пасторской благочестивостью, которая сделала бы честь любому прямолинейному ортодоксу. Этот человек, порицавший все дурное и недостойное и восторженно рукоплескавший всему доброму и благонравному, что только есть в жизни, руководил литературой на протяжении половины срока человеческой жизни в такой стране, как Америка, где люди живут столь грешно и безнравственно и где все, за исключением обитателей Бостона, попросту плюют на всякую библейскую добродетель. Тут для Эмерсона, может, напрашивается сравнение с англичанином Джоном Рёскином, который ему всего ближе по нравственному настрою, но намного опережает его по объему эстетических знаний. Подобно Рёскину, Эмерсон оперирует в критике моральными заповедями, размахивает направо и налево благонамеренными трюизмами, исправляет нравы с сочинениями Платона в руках и клеймит виновных с Библией в сердце. Его журнальные статьи в совокупности составили самую честную и благородную защиту религиозной эстетики на земле. Эмерсон — одновременно и критик, и проповедник, но и в критике он остается проповедником. Он не осмеливается сказать о Гёте… кстати, позвольте мне процитировать его слова, они ведь весьма показательны для критика — то, что Эмерсон не решается сказать о Гёте:
«Я не осмеливаюсь сказать про Гёте, что он поднялся на высшую ступень, с какой вещали гении. Он не пал ниц перед высшим Единством, а, как неприступную крепость, замкнул свое сердце для всякого нравственного чувства. Случалось, он насыщал свою поэзию не самыми благородными устремлениями. Есть поэты с меньшим талантом; чем у Гёте, но голос их чище и больше берет за душу, Гёте никогда не будет любим людьми. Он даже не почитает святыней чистую истину, а лишь такую, которая потребна для развития культуры. Цель, какую он перед собой ставит, такова: завоевание универсальной природы, овладение универсальной истиной — на меньшее он не согласен» (лекция о Гёте).
Скажите, какая безнравственность! Какое преступление! Ведь Эмерсон нисколько не шутит — полное отсутствие чувства юмора у этого человека — из всех мне известных это и есть универсальная истина!
Если же кто-то захочет узнать, как он критикует Шекспира, то пусть почитает книгу «Представители человечества». Сначала Эмерсон объявляет, что Шекспир «самый великий драматург, какого когда-либо знал мир». Дальше: «дух Шекспира — это горизонт, за пределы которого нам и по сей день не дано заглянуть»; «его драмы ниспосланы ему самим небом»; «им написаны арии ко всей современной музыке»; «его художественные средства столь же великолепны, сколь и его замыслы»; «его творческая потенция не знает себе равных»; «наша литература, философия, мышление — все шекспиризовано». Посвященный Шекспиру панегирик Тэна в сравнении с этим читается как критика!
Но вот Эмерсон, вслед за неким английским автором, принимается доказывать, что Шекспир обладал поразительным умением воровать отовсюду и сюжеты и тексты для своих драм. Он даже отваживается на рискованное утверждение, будто «наверняка ни одна из пьес Шекспира не придумана им самим», и цитирует данные, согласно которым из 6033 строк в пьесе «Генрих VI» 1771 строка попросту списаны у другого автора, а 2373 строки хоть и списаны тоже, но все же обработаны Шекспиром, и только 1889 строк созданы самим драматургом. Как Эмерсон согласует это свое заявление с его же словами об «уникальной творческой потенции Шекспира», о его «великолепных художественных средствах», наконец, с собственным утверждением, что его творения «ниспосланы ему небом»? Да что там, говорит Эмерсон, «оригинальность — вещь относительная» и еще: «всякий мыслитель непременно обращается к ретроспекции».
«Совершенно очевидно, — говорит он далее, — следующее: лучшее из всего написанного или сотворенного гениями отнюдь не дело рук одного-единственного человека, а плод усилий тысяч и тысяч людей». Что же тогда остается от его Платона? И ведь, кажется, «великий человек воспитывает мужей»? Задумавшись над относительным характером оригинальности, Эмерсон продолжает: «Ученый человек, член законодательного органа где-нибудь в Вестминстере или же Вашингтоне, говорит и голосует от имени многих тысяч людей». Нечего сказать, хорошее доказательство относительности всякой оригинальности и ретроспективных тенденций всякого мыслителя! Но Эмерсон на этом не останавливается, у него имеются в запасе еще и другие доводы: в нем взыграл азиат, он вдруг узрел фетиш: критик исчез — и остался пастор. На той же странице литературного очерка, где он уличает автора в плагиате, он изыскивает повод, чтобы дать следующие разъяснения… о Библии: «Наша английская Библия удивительное свидетельство выразительности и музыкальности нашего английского языка. Но она не была написана одним-единственным человеком в один присест — многие века и многие церкви довели ее до совершенства. Не было такого времени, чтобы кто-нибудь не занимался переводом ее. Наша литургия, силой и пафосом которой все восхищаются, — это квинтэссенция набожности многих времен и народов, собрание переводов молитв и формул католической церкви, в свою очередь собранных в длинные списки молитв и толкований бесчисленными святыми и просто набожными служителями пера во всех уголках мира». Сюда же Эмерсон присовокупляет высказывание Гротиуса о молитве «Отче наш» — что даже и эта молитва долгое время была в ходу у раввинов, пока не явился Христос и не «собрал» ее.