Морис Метерлинк - Разум цветов
В ожидании же того времени, когда в сознании людей прибавится полезных страстей и убавится зловредных обязанностей, когда, следовательно, на сцене этого мира прибудет побольше счастья и убудет трагедий, великий долг любви и справедливости, заслоняя все другие, сохраняется в глубине всех склонных к добру сердец. И может быть, от борьбы между этим долгом и нашим невежеством и эгоизмом должна родиться истинная драма нашего века. Когда этот этап будет пройден в жизни и на сцене, позволительно, быть может, станет говорить о новом театре, о театре мира и красоты без слез.
ИСТОЧНИКИ ВЕСНЫ
Я подглядел, каким образом весна накапливает солнечный свет, листья и цветы и заблаговременно готовится покорить север. Здесь, на вечно теплых берегах Средиземного моря — этого неподвижного и как будто остекленевшего моря, где в течение месяцев, мрачных во всей Европе, она укрылась во дворце мира, света и любви от снегов и ветров, — здесь любопытно наблюдать среди полей неувядаемо-зеленых ее приготовления к путешествию. Видишь ясно, как она боится, как она медлит еще раз отважиться на борьбу с великими ледяными сетями, которые февраль и март ежегодно простирают перед ней по ту сторону гор. Она выжидает, занимается безделушками, пробует свои силы, прежде чем пуститься в тяжелую, жестокую дорогу, которую лицемерная зима делает вид, будто очищает перед нею. Она останавливается, снова снимается с места и тысячу раз, как девочка в саду во время каникул, обегает благоухающие долины, нежные холмы, которых изморозь никогда не коснулась своим крылом. Ей тут нечего делать, нечего воскрешать к жизни, ибо ничто не погибло и ничто не страдало, и все цветы всех времен года купаются здесь в лазури вечного лета. Но она ищет предлогов, нарочно медлит, шляется без дела, гуляет взад и вперед, как досужий садовник. Она раздвигает ветви, ласкает своим дыханием масличное дерево, которое содрогается серебристой улыбкой, чистит сияющую траву, будит лепестки, и не думавшие спать, созывает птиц, и не думавших бежать, ободряет пчел, без устали работающих. Затем, видя, подобно богу, что все обстоит благополучно в безоблачном раю, она на минуту присаживается на краю террасы, которую апельсинное дерево венчает своими постоянными цветами и солнечными плодами, и, прежде чем пуститься в путь, кидает последний взор на свое радостное произведение, которое поручает заботам солнца.
Я следил за весною эти последние дни на берегах Бориго, потока Карей, в ущелье Горбио, в маленьких, похожих на деревни городах, в Вентимилье, Тенде, Соспелле, в любопытных деревушках, прилепившихся к вершине утеса: Сен-Аньесе, Кастелларе, Кастильоне, в очаровательной местности, уже вполне итальянской, окружающей Ментону.
Проходишь несколько улиц, оживленных космополитической и довольно-таки ничтожной жизнью Ривьеры, оставляешь за собой киоск, в котором вечно играет муниципальный оркестр и вокруг которого топчется светская чахоточная Вся-Ментона, и вот в двух шагах от толпы, боящейся природы, как небесного бича, вдруг обретаешь дивное безмолвие деревьев, очаровательную вергилиевскую действительность высеченных в скале дорожек, светлых фонтанов, тенистых водоемов, которые дремлют на скате гор и как бы ожидают появления богини. Поднимаешься по тропинке, среди двух каменных стен, освещенных фиалками и покрытых странными коричневыми капюшонами аризария, с листьями глубокого зеленого цвета, как бы символизирующими свежесть цистерн. И вот амфитеатр долины открывается перед вами, как влажный великолепный цветок. Сквозь голубоватую кисею гигантских масличных деревьев, окутывающих горизонт прозрачной завесой сверкающего жемчуга, возникает перед тобой ослепительная и скромная гармония всего того, что люди воображают в своих мечтах, рисуют на картинах, кажущихся несуществующими и неосуществимыми, когда они желают закрепить на холсте идеальную радость сверхчеловеческого часа очарованного острова, затерянного рая или жилища богов.
Среди холмов, тянущихся вдоль всего берега, скрываются сотни подобных амфитеатров, являющихся сценой, на которой в лучах луны или в мирном свете утренних и полуденных часов разыгрываются безмолвные феерии небесного блаженства. Они все похожи друг на друга, и тем не менее каждый из них дает ощущение различного счастья. Каждый из них имеет свою легко узнаваемую улыбку, подобно лицу каждой из одинаково счастливых и прекрасных сестер. Вот группа кипарисов, делающих все линии более чистыми. Вот мимоза, похожая на гейзер, цвета серы. Чаща апельсинных деревьев с тяжелыми темными верхушками, симметрически обремененными золотыми плодами, внезапно заявляющими о царской щедрости питающей их почвы. Вот скат, покрытый лимонными деревьями, где ночь как будто собрала в складках горы сорванные утренней зарею звезды как бы Для того, чтобы они здесь отдыхали в ожидании новых сумерек. Вот портик из листвы, открывающийся на море, подобно глубокому взору, обнаруживающему вдруг бесконечную мысль; вот ручеек, прячущийся, как слеза радости.
Вот шпалеры, мечтающие о пурпуре виноградных лоз. Вот просторная каменная ваза, пьющая воду, которая по капле сочится с верхушки зеленого тростника: каждая мелочь меняет выражение покоя, отдыха, лазурного молчания, радости, упоенной самой собою.
Но я ищу зимы и следов ее шагов. Где она скрывается? Она должна быть здесь где-нибудь. Как же весь этот праздник роз и анемон, теплого воздуха и росы, пчел и птиц, — как решается он с такой уверенностью развернуться в эти самые беспощадные месяцы зимнего царства? И что предпримет, что скажет весна, так как все, кажется, уже без нее сделано, все сказано? Или она никому не нужна и никто ее здесь не ожидает?
О, нет. Присматриваясь пристальнее, открываешь в этой неустанной молодой жизни работу ее рук, аромат ее дыхания, более юный, чем сама жизнь. Так, между прочим, здесь имеются и чужестранные деревья, молчаливые пришельцы, нечто вроде бедных родственников, одетых в лохмотья. Они пришли издалека, из области туманов, инеев и ветров. Они чувствуют себя на чужбине и оттого сумрачны и недоверчивы. Они еще не поняли светлого языка, не восприняли очаровательных нравов юга. Они не хотят еще верить обещаниям неба. Они подозрительно относятся к ласкам солнца, которое с зарей покрывает их плащом лучей, более нежных и теплых, чем тот, которым июль отягчал их плечи в неверные летние дни на их родной земле. Все равно: в определенный час, когда снег падал в трехстах верстах отсюда, их стволы дрогнули от холода, и они сняли с себя одежду перед зимним сном, несмотря на дерзкие обещания травы и ста тысяч цветов, несмотря на смелость роз, взобравшихся на самую их вершину, чтобы свидетельствовать о жизни. Сумрачные, недоверчивые, оголенные, как трупы, они все еще ждут весны, давно уже царящей вокруг них, и вследствие какой-то странной, чрезмерной реакции ждут ее дольше, чем под суровым, хмурым небом Парижа, ибо в Париже в это время почки уже начинают пухнуть. Эти деревья узнаешь тут и там среди праздничной толпы, чарующей холмы своей неподвижной пляской. Они немногочисленны и как бы скрываются от глаз: несколько искривленных дубов, буков, платанов, и даже виноградная лоза, которую мы вправе были бы считать лучше воспитанной, лучше осведомленной и более послушной, пребывает в недоверии. Они стоят здесь, черные, тощие, подобно больным в пасхальное воскресенье на паперти церкви, прозрачной от солнечного блеска. Они здесь живут в течение многих лет, некоторые в течение двух или трех столетий, но страх зимы затаился в мозгу их костей. Они никогда не потеряют привычки умирания. Они слишком богаты опытом, они больше не могут ничего забыть и ничему научиться. Их закостенелая мысль допускает свет лишь тогда, когда он приходит в привычный час. Это суровые старики, слишком мудрые для того, чтобы наслаждаться непредвиденной радостью. Они не правы. Мудрость не должна противиться прекрасному безумию. Вот вокруг этих древних, враждебно настроенных предков живет целый мир растений, не знающих будущего, но доверчиво ему отдающихся. Они живут только раз в году. У них нет ни прошлого, ни преданий, и они знают лишь одно, что час прекрасен и что нужно им насладиться. И покуда старшие их владыки и боги дуются и тратят понапрасну время, они цветут, любят, множатся. Это скромные цветы милых уединенных мест: бельцы, покрывающие мураву своей наивной чистотой, огуречник, более синий, чем самое синее небо, анемона, багряная или выкрашенная в анилин, девственная белая буквица, древовидная мальва, колокольчики, звона которых никто не слышит, розмарин, похожий на провинциальную горничную, хмельной тимьян, просовывающий свою седую голову сквозь расщелины камней.
Но, главным образом, это несравненная пора, прозрачная и влажная пора лесной фиалки. Их баснословная скромность становится хищной и почти нетерпимой. Она больше не прячется стыдливо среди листьев, она расталкивает траву, покоряет ее, окутывает ее, навязывает ей свои цвета, вдыхает в нее свое дыхание. Ее бесчисленная улыбка покрывает сетью невинной и сладкой радости террасы маслин и виноградников, скаты оврагов, извивы долин. Ее благоухание, свежее и светлое, как душа текущих под горами источников, делает воздух более прозрачным и молчание более светлым. Оно на самом деле, как утверждает какая-то легенда, и есть дыхание земли, залитой росою, когда она, еще девственная, пробуждается под лучами солнца и вся отдается ему в первом поцелуе первой зари.