Умберто Эко - Полный назад! «Горячие войны» и популизм в СМИ
Это письмо Клинтону (1998), как мы знаем, не возымело прямого воздействия на политику Америки. Но 20 сентября 2001 года было отправлено новое письмо, на этот раз — президенту Бушу; среди подписей — и авторы первого письма.
Не исключено, что иракское правительство предоставило определенную поддержку организаторам недавних покушений на США. Но если даже не существует доказательств, непосредственно увязывающих Ирак и покушения, любая стратегия, нацеленная на истребление терроризма и его пособников, должна включать в себя задачу смещения Саддама Хусейна.
Через два года после этого второго письма был задействован двойной предлог — предполагаемое производство в Ираке оружия массового уничтожения и предполагаемое оказание Ираком поддержки мусульманскому фундаментализму. Этот предлог был задействован на фоне четкого понимания, что, во-первых, если оружие и присутствует, его наличие недоказуемо, и что, во-вторых, режим Саддама, сколь угодно деспотичный и диктаторский, не религиозен и, следовательно, не имеет отношения к фундаментализму. Опять-таки, повторяю, я не намерен обсуждать политическую рациональность этой войны, я только анализирую, каким образом обосновывался проявленный акт силы.
До сих пор мы рассматривали случаи, когда злоупотребление искало себе опору, к примеру — casus belli. Но в заключительном пассаже муссолиниевской речи содержится аргумент иного рода, отсылка к стародавней традиции, в двух словах: «Наше право бесстыдничать и безобразничать закреплено тем фактом, что мы — лучшие». В своем доморощенном красноречии Муссолини не смог измыслить ничего оригинальнее, нежели китчевое клише «итальянцы — народ поэтов, святых и мореходов».
А ведь мог бы воспроизвести и более яркий образец, не будь этот образец запретен (из-за опасности прозвучать хвалой в адрес ненавистной для Муссолини демократии). Этим ярким образцом могла бы стать известная речь Перикла[76] перед началом Пелопоннесской войны (она приводится у Фукидида в «Истории Пелопоннесской войны». II, 60-4). Речь Перикла замышлялась и многократно воспроизводилась на протяжении веков как восхваление демократии и гордое описание того, как может управляться и существовать государство, обеспечивающее счастье всем своим гражданам, свободный обмен идей, свободное провозглашение законов, заботу об искусствах и науках и всеобщее равенство.
Наш государственный строй не подражает чужим учреждениям; мы сами скорее служим образцом для некоторых, чем подражаем другим. Называется этот строй демократическим, потому что он зиждется не на меньшинстве, а на большинстве (демоса). По отношению к частным интересам законы наши предоставляют равноправие для всех (1), что же касается политического значения, то у нас в государственной жизни каждый им пользуется предпочтительно перед другим не в силу того, что его поддерживает та или иная политическая партия, но в зависимости от его доблести, стяжающей ему добрую славу в том или другом деле; равным образом, скромность звания не служит бедняку препятствием к деятельности, если только он может оказать какую-либо услугу государству. Мы живем свободной политической жизнью в государстве и не страдаем подозрительностью во взаимных отношениях повседневной жизни; мы не раздражаемся, если кто делает что-либо в свое удовольствие, и не показываем при этом досады, хотя и безвредной, но все же удручающей другого. Свободные от всякого принуждения в частной жизни, мы в общественных отношениях не нарушаем законов главным образом из страха перед ними и повинуемся лицам, облеченным властью в данное время; в особенности же прислушиваемся ко всем тем законам, которые существуют на пользу обижаемым и которые, будучи неписанными, влекут (за нарушение их) общественный позор.
(38) Повторяющимися из года в год состязаниями и жертвоприношениями мы доставляем душе возможность получить многообразное отдохновение от трудов, равно как и благопристойностью домашней обстановки, повседневное наслаждение которой прогоняет уныние. Сверх того, благодаря обширности нашего города, к нам со всей земли стекается все, так что мы наслаждаемся благами всех других народов с таким же удобством, как если бы это были плоды нашей собственной земли.
…Мы любим красоту, состоящую в простоте (3), и мудрость без изнеженности; мы пользуемся богатством как удобным средством для деятельности, а не для хвастовства на словах, и сознаваться в бедности у нас не постыдно, напротив, гораздо позорнее не выбиваться из нее трудом. Одним и тем же лицам можно у нас и заботиться о своих домашних делах, и заниматься делами государственными, да и прочим гражданам, отдавшимся другим делам, не чуждо понимание дел государственных[77].
Но куда метит оратор в этом своем восхвалении демократии в Афинах, идеализированной до невозможности? Истинная цель этой речи — придать законную силу гегемонии Афин над окрестными греческими городами и над иностранными государствами. Перикл расписывает любыми красками афинский образ жизни, этим самым мотивируя особое право Афин господствовать над другими.
Наши предки всегда неизменно обитали в этой стране и, передавая ее от поколения к поколению, своей доблестью сохранили ее свободу до нашего времени. И если они достойны хвалы, то еще более достойны ее отцы наши, которые, умножив наследие предков своими трудами, создали столь великую державу, какой мы владеем, и оставили ее нам, ныне живущему поколению. И еще больше укрепили ее могущество мы сами, достигшие ныне зрелого возраста. Мы сделали наш город совершенно самостоятельным, снабдив его всем необходимым как на случай войны, так и в мирное время <…> В военных попечениях мы руководствуемся иными правилами, нежели наши противники. Так, например, мы всем разрешаем посещать наш город и никогда не препятствуем знакомиться и осматривать его и не высылаем чужестранцев из страха, что противник может проникнуть в наши тайны и извлечь для себя пользу. Ведь мы полагаемся главным образом не столько на военные приготовления и хитрости, как на наше личное мужество. Между тем как наши противники при их способе воспитания стремятся с раннего детства жестокой дисциплиной закалить отвагу юношей, мы живем свободно, без такой суровости, и тем не менее ведем отважную борьбу с равным нам противником. И вот доказательство этому: лакедемоняне вторгаются в нашу страну не одни, а со своими союзниками, тогда как мы только сами нападаем на соседние земли и обычно без большого труда одолеваем их, хотя их воины сражаются за свое достояние. Со всей нашей военной мощью враг никогда еще не имел дела, так как нам всегда одновременно приходилось заботиться и об экипаже для кораблей и на суше рассылать в разные концы наших воинов. Случись врагам в стычке с нашим отрядом где-нибудь одержать победу, они уже похваляются, что обратили в бегство целое афинское войско; так и при неудаче они всегда уверяют, что уступили лишь всей нашей военной мощи. (4) Если мы готовы встречать опасности скорее по свойственной нам живости, нежели в силу привычки к тягостным упражнениям, и полагаемся при этом не на предписание закона, а на врожденную отвагу, — то в этом наше преимущество. Нас не тревожит заранее мысль о грядущих опасностях, а испытывая их, мы проявляем не меньше мужества, чем те, кто постоянно подвергается изнурительным трудам. Этим, как и многим другим, наш город и вызывает удивление.
Вот очередная фигура — может быть, наиболее лукавая — риторики злоупотребления: мы-де вправе навязать свою силу другим, потому что воплощаем наилучшую форму правления из всех существующих. Тот же самый Фукидид предлагает нам иную, самую крайнюю фигуру риторики злоупотребления, суть которой — уже не подыскивание разных предлогов и поводов к войне, а прямое утверждение потребности и неотвратимости злоупотребления.
Конфликтуя со Спартой, афиняне снарядили экспедицию против острова Мелос, колонии Спарты. До поры до времени Мелос держал нейтралитет. Город был маленький, войну Афинам он не объявлял и не сговаривался с противниками Афин. Так что предстояло непонятно как оправдать афинскую агрессию против Мелоса, и прежде всего показать, что жителям Мелоса не присущи здравый смысл и понятие о политической норме. Поэтому афиняне послали депутацию к мелосцам и оповестили тех, что не станут их уничтожать, ежели те покорятся им. Мелосцы отказались — как из гордости, так и из чувства справедливости (как сказали б мы сегодня, исходя из положений международного права), и в 416 г. до н. э. после продолжительной осады остров был завоеван. Из описания Фукидида мы знаем, что афиняне казнили всех захваченных взрослых мужчин, продали в рабство женщин и детей. Сам Фукидид в произведении «О Пелопоннесской войне» реконструирует диалог между афинянами и мелосцами, который предшествовал последнему приступу.