Наталья Иванова - Скрытый сюжет: Русская литература на переходе через век
«Нестерпимая красивость».
«Больше всего умиляет стиль — не то докладной записки, не то правительственного указа».
Молодежь, бывавшая у Ахматовой в ее последние годы, пригвождается тоже. Достается всем. О Бродском — молчание, а вот Рейна — только Рейна «природный здравый смысл и неповоротливость выталкивали… из этого хоровода».
Но самое главное, самое скандальное — это опочивальня Ахматовой, которой — в ее семьдесят с лишним — приписывается известно что:
И яростным вином блудодеянья
Они уже упились до конца.
Им чистой правды не видать лица
И слезного не ведать покаянья.
Не важно, что стихи эти — 1958 года, когда никакого «хоровода» еще не было, а не 1964-го; не важно, что в стихах «они», которые к тому же явно осуждаются… нет, моралисту Кушнеру виднее. Здесь уже он и не скрывает своего яростного торжества: настиг, уличил! «Протекут в немом смертельном стоне / Эти полчаса…» Вы думали, это музыка стонет в «Адажио Вивальди»? Наивные люди! Вот Кушнер стоял рядом — и свечку держал: «А как все это случилось — тоже известно» (пишет он встык к цитате о «блудодеянье»), И «героя» практически называет, и даже дату: 8—12 августа 1963-го. Мемуарист (тот, который последний «герой» в ряду Н. Гумилева, Н. Недоброво, А. Лурье, Н. Пунина) просто пока что выпустил главу из своей «дивной книги». Так Александр Семенович этот пробел — для всех, кто интересуется, — восполнил.
Под конец процитирую еще одну автобиографическую заметку, как многое у Ахматовой, пророческую:
«Очевидно, около Сталина в 1946 был какой-то умный человек, кот<орый> посоветовал ему остроумнейший ход: вынуть обвинение в религиозности [моих] стихов (им были полны ругательные статьи 20-х и 30-х годов — Лелевич, Селивановский) и заменить его обвинением в эротизме»[48].
Ахматова пишет далее о том, как изощренно-идеологически распространялось — для западного общественного мнения, в том числе — это обвинение. И вот уже в 1961 году, возмущается Ахматова, в газете «Нью-Йорк Трибьюн» обвинение в эротизме подается шапкою: «Русские переиздают стихотворения, запрещенные в 20-е годы как эротические». Ахматову до глубины души возмущало не прекращающееся использование ее имени и искажение ее творчества — в политических, идеологических, конъюнктурных целях. «Не мне судить о моем творческом пути до 1950 г., когда [чтобы спасти] (1949. 6 ноября) второй раз взяли уже пытанного и приговоренного к расстрелу сына, и надо было его спасать (тогда я написала цикл "Слава миру"), но то, что происходит сейчас, вероятно, имеет свои глубокие корни, и, несмотря на полную мою неактивность (между прочим, когда статья появилась, я лежала в больнице под кислородом), я стою у кого-то на пути, мешаю кому-то»[49].
«Но кому и в чем?» — горестно вопрошает Ахматова.
Статья Кушнера как факт работы подсознания, а не только сознания ее автора, дает ответ на этот постоянный для смертного и посмертного пути Ахматовой вопрос.
Блоку мешал писать Лев Толстой.
А Кушнеру мешает не столько Анна Ахматова (не она — главная цель и мишень статьи, хотя и она — тоже), а еще мешают те, кого он пренебрежительно относит к друзьям Ахматовой.
Двух — из четырех — он называет: это бесцветный для Кушнера Бобышев и снисходительно помилованный Кушнером Рейн.
Третий — Анатолий Найман, который легко дешифруется как автор «Рассказов об Анне Ахматовой». «Гнев» но отношению к Найману (об авторе мемуаров делаются всяческие неприличные намеки) никак не понятен и даже ставит в туник, ибо сама Ахматова представлена Кушнером самым неприятным образом. Чего уж Найман!..
Не уязвлен ли — сильнее всего — Кушнер четвертым: Иосифом Бродским, которого «Анна Андреевна» оценила и благословила, которого любила и которому благоволила?
Помните это место в статье Кушнера, когда он пытается реконструировать «подсознание» Ахматовой, по Фрейду вычисляя, почему она записывает слова Блока о Толстом?
Так и на Кушнера найдется Фрейд.
Но завершать на таком грустном итоге не хочется. Хочется воздуху, хочется выйти из спертого пространства, где персонажей сравнивают с поэтами, а поэтам предъявляют обвинительное заключение. На воздух, на воздух! А поскольку я пишу эти строки на берегу Балтики, столь любимой Бродским, то закопчу его строками, размыкающими тесноту пошлости.
Стихи — «На столетие Анны Ахматовой»:
Страницу и огонь, зерно и жернова,
секиры острие и усеченный волос —
Бог сохраняет все; особенно слова
прощенья и любви, как собственный свой голос.
В них бьется рваный пульс, в них слышен костный хруст,
и заступ в них стучит; ровны и глуховаты,
поскольку жизнь — одна, они из смертных уст
звучат отчетливей, чем из надмирной ваты.
Великая душа, поклон через моря
за то, что их нашла, — тебе и части тленной,
что спит в родной земле, тебе благодаря
обретшей речи дар в глухонемой Вселенной.
Сезон скандалов
Владимир Николаевич об Александре Исаевиче
Производить над ними суд писанный.
Библия. Псалтирь 1На наших глазах творится история литературы, на наших глазах, — а часто и с нашим участием — литераторы попадают в историю. Во всех смыслах этой идиомы. Иногда в историю (в бытовом ее выражении) писателя втягивают те, кто вовсе к этому не стремился.
Литературный быт — вещь загадочная: субстанция, преподносящая сюрпризы. За примерами долго ходить не надо. При падении читательского интереса к журналу и книге, к художественной словесности, к фигуре писателя, к литературному факту становится литературным фактом сам скандал (как одно из явлений литературного быта). В газете «Коммерсантъ» комментируются итоги первой половины 2002 года: «На что был богат прошедший литературный сезон — так это на скандалы» (26 июля 2002, № 130). Ей, словесности, как это ни грустно, «Лимонка с гексагеном в голубом сале»[50] помогает выжить, не уйти совсем уж на дно читательского внимания. А дно уже видно, просвечивает, тиражи продолжают падать, причем не только у журналов (очередное сокращение тиражей примерно на 10 % произошло в середине года), но и у книг современной прозы не скандального содержания (несмотря на это, проекты изданий современной литературы активно развиваются, в том числе и крупными издательствами). Чтение как занятие выходит из моды. Уж как только не отвечают доморощенные знаменитости газете «Известия» на вопрос, чем они будут культурно заниматься в выходные, — хоть бы один сказал: книжечку почигаю. Или журнал — вон их сколько еще не прочитанных, но таких интересных! Нет. Отвечают все больше про выставку кошек.
Кто бы, кроме зарубежных коллег-славистов, вплотную приблизился к текстам Владимира Сорокина, ежели бы не громкий скандал, учиненный движением «Идущие вместе»? А ведь в тени этого, бесплатно раздуваемого телевидением в летние, дефицитные на новости, месяцы скандала, за который В. Сорокин и его издатель А. Иванов («Ад маргинем»), как полагают, например, А. Латынина («Время МН», 30 июля 2002) и О. Кучкина («Комсомольская правда», 31 июля 2002), должны бы заплатить как за мощную рекламную кампанию, литературные критики не припомнили существенную для истории новейшей литературы деталь: ведь одним из первых мотив фекалий («вторичный продукт») в современную словесность ввел Владимир Войнович. Мотив копрофагии появился у него в «Чонкине», потом был развит в антиутопии «Москва 2042». Не только (и не столько) этим мотивом знаменита «Москва 2042» (кстати, я полагаю, что Войнович вообще воздействовал на Сорокина — Москва у него, конечно, иная, но самая идея Москвы-образа не у Войновича ли вместе с фекалиями позаимствована?), знаменит роман, прежде всего, опять-таки скандалом вокруг одного из центральных персонажей — в прообразе Сим Симыча Карнавалова многие признали Солженицына.
«Когда некоторых моих читателей достиг слух, что я пишу эту книгу, — начинает Войнович, — они стали спрашивать: что, опять о Солженицыне? Я с досадой отвечал, что не опять о Солженицыне, а впервые о Солженицыне. Как же, — недоумевали спрашивавшие, — а "Москва 2042"? "Москва 2042", — отвечал я в тысячный раз, не об Александре Исаевиче Солженицыне, а о Сим Симыче Карнавалове, выдуманном мною, как сказал бы Зощенко, из головы, с чем яростно мои оппоненты никак не могли согласиться»[51].
Противостояние Войновича Солженицыну (как и отдельность Солженицына — не только по отношению к Войновичу, а и ко всему диссидентскому демократическому движению внутри самого освободительного процесса) обусловлены многими причинами, и не перечисление их задача моих заметок. Но, скажу сразу, я считаю, что «яростные оппоненты» Войновича правы в одном: прообраз очевиден. Только в романе — это целиком беллетризованный персонаж, с гротескно преображенными чертами прототипа[52], а в преждевременных мемуарах (А. Блок) это тоже гротескный (и литературный), но под реальным именем существующий персонаж, у которого тоже есть прототип.