Michael Berg - Веревочная лестница
«История, культура, мысль — все это неприродные образования, поскольку они основаны на одном неприродном или “искусственном” явлении, которое называется свободой <...> Природные же явления не знают свободы, и в этом смысле свобода — неприродное, неестественное явление. Отсюда следует, что не может быть естественных механизмов свободы. Если есть механизмы — нет свободы, а если есть свобода — то это некий неприродный элемент»4.
Недаром синонимом свободы в русской истории стало слово «воля», которое Даль определяет как «данный человеку произвол действий; отсутствие неволи, насилования». То есть не положительное, а отрицательное понятие, заключающееся не в присутствии, а в отсутствии формы жизни. В то время как свобода — это как раз точная и определенная форма участия человека в осуществлении собственной судьбы, чувство ответственности за нее перед самим собой и обществом.
Уже не раз упоминавшаяся страсть к поиску виноватых, уверенность, что стоит только сокрушить невидимых врагов, и жизнь станет прекрасной? — что это, как не извечный русский отказ от ответственности, усилия, которое постоянно перекладывается то на государство, то на общество, то на естественное течение событий? И заменой живых форм жизни становятся верность традициям, установлениям прошлого, привычным схемам жизни, которые невозможно опровергать, потому что они достались нам по наследству. Тяга к прошлому и идеализация его — не что иное, как попытка переложить ответственность теперь уже на предков. Но прошлое далеко не так безопасно, как это может показаться, «потому что оно, — пишет Мамардашвили, — часто бывает набито непереваренным и не пережитым прошлым»5. Здесь исток хрестоматийной инфантильности, незрелости, несамостоятельности гражданского чувства русского человека. И одновременно причина бесконечных повторений, порочного замкнутого круга, из которого все не выйти новейшей российской истории.
Вспомним многочисленные споры о сущности русской духовности. То говорят о загадочности, таинственности, неописуемости русской души. То определяют русский менталитет как «семейно-психологический», в отличие от, скажем, «индивидуально-психологического» французского, английского, немецкого менталитета. Мол, русский человек больше похож на испанца, итальянца, японца, чем на американца или ирландца. В то время как другие обозначают русский менталитет как особую разновидность семейно-психологического образа жизни, лежащего в области детско-родительских отношений, где роли строго распределены: женщина — символическая мать, мужчина — символический сын. Мать — это не только женщина, но и держава, родина, государство, сын — не только мужчина, но и гражданин. Сын ждет от матери помощи, поддержки, заботы, вечно кормящая мать строга, любвеобильна, требовательна, ревнива, воспитывает ребенка без отца. Детско-родительские отношения (точнее, материнско-сыновние — так их определяет Карина Гюльазизова) пронизывают не только культурно-политические связи, но и сексуальные. Инфантильность исторически культивируется, представляя собой наиболее устойчивую модель поведения, для которой естественной средой обитания становится не индивидуалистический Запад, а вечно юный Восток. Об этом же пишет Мамардашвили, утверждая, что «как Запад не является географией, и Восток не является географией — это указание на некоторое вечное состояние <...> Запад — это совершеннолетие», а «незавершенная юность символизируется Востоком»6.
Инфантильное сознание легко отказывается от свободы (как, впрочем, и от ответственности) в пользу вечной спеленутости, существования в коконе догматизма. Никакая демократия, парламентаризм, рынок, предполагающий конкурентное перераспределение ценностей, невозможны в ситуации, в которой доминирует детско-родительская модель поведения. Эта модель подминает под себя любые благие намерения, делая их фиктивными и неработающими. Можно вводить любые законы, принимать соответствующую моменту Конституцию, поддерживать частное предпринимательство, но все новые институты оказываются построенными по старому принципу детско-родительских отношений, которые не поддаются изменениям сверху, пока ребенок не вырос. Как бы он ни бунтовал против родительской власти, как бы ни изображал из себя взрослого, он — дитя. Когда умное, мечтательное, гениальное, когда хамоватое и раболепное, но неизменно — инфантильное.
Вся русская история — история существования инфантильного сознания, удивляющего окружающих своими способностями, идеями, мыслями, но не способного созреть, стать на ноги, жить самостоятельно. Принципиальная и оберегаемая традициями незрелость — основа и хрестоматийного русского коллективизма, который есть не что иное, как детская солидарность в огромной и бедной семье, и обостренной духовности в виде догадок, мечтаний, прозрений и раздумий о взрослой жизни, том самом будущем, которое никогда не наступает.
Уже в ХIХ веке писалось о сходстве биологических и исторических ритмов. Подавать надежды и радовать родителей принято в детстве, но так и не наступающая взрослая жизнь приводит в конце концов к отмиранию какой-то части души, к своеобразному перерождению, которое прежде всего проявляется в принципиальном отказе от своей личности. Деспотизм, с одной стороны, и рабство, с другой, — не что иное, как две стороны детско-родительской модели поведения. Многих исследователей поражало и поражает до сих, с какой силой представители русской мысли упрекали собственный народ во всевозможных грехах, оставаясь при этом далеко не равнодушными к его судьбе. Упреки в слабости, безволии, отсутствии привычки к систематическому труду и чувства гражданской ответственности, в неустойчивости суждений, склонности к увиливанью, простодушной хитрости, лукавству и т. д. — это на самом деле полный список упреков, которые взрослые адресуют своим любимым, но никак не могущим повзрослеть детям.
«Герцен когда-то, в сороковых годах XIX в., говорил, — пишет Мамардашвили, — что еще лет сто такого деспотизма, и мы потеряем лучшие черты русского национального характера. Эти сто лет прошли, и я должен сказать, что во многом это предсказание сбылось. Почему? Потому что мысль его состояла в том, что никакой национальный характер не может сохраниться и существовать в своих лучших качествах без действия личностных начал в общественной жизни»7.
Для Мамардашвили в этом состоит самая страшная и реальная катастрофа нашего времени. «Я имею в виду катастрофу антропологическую, т. е. перерождение каким-то последовательным рядом превращений человеческого сознания в сторону антимира теней и образов, которые, в свою очередь, тени не отбрасывают, перерождение в некоторое зазеркалье, составленное из имитаций жизни. И в этом самоимитирующем человеке исторический человек может, конечно, себя не узнать».
Те проблемы, с которыми сталкивается современная Россия, не решаются на уровне экономики, политики, борьбы правых и левых, коммунистов и демократов, решение лежит в глубине души каждого конкретного человека. Сможет ли Россия сбросить с себя ярмо детской модели поведения? От этого зависит ее будущее, для которого луч неожиданной и пронзительной мысли является порой восхитительным катализатором.
«В сущности же, — пишет Мераб Мамардашвили, — в основе всегда лежит волевое усилие, осуществляется выбор между свободой и несвободой, поскольку несвобода — тоже результат выбора. Рабство выбирают свободой, данной каждому человеку. Если человек — раб, значит, таков его выбор, он сам так решил»8.
Да, Россия опять на переломе, но какой вариант развития окажется предпочтительным, зависит не от политических игр, а от самого общественного выбора. Именно этот свободный выбор, осуществляемый не раз в несколько лет у избирательных урн, а каждодневно, постоянно, в рамках индивидуальных социальных стратегий, определит — созрел ли русский человек для свободы или он, как это было уже неоднократно, опять откажется от нее в пользу сонного, безвольного существования под покровом сильной и безапелляционной власти? Ответ именно на этот вопрос и определит ее жизнь в грядущем тысячелетии.
1 Мамардашвили М. Как я понимаю философию. М., 1992. С. 398.
2 Там же. С. 372.
3 Там же. С. 144.
4 Там же. С. 393.
5 Там же. С. 330.
6 Там же. С. 337.
7 Там же. С. 207.
8 Там же. С. 341–342.
1994
Блеск и нищета русской интеллигенции
Похоже, что российская интеллигенция прямо на глазах исчезает, проваливается в тот зловещий промежуток, который существует между западным словом «истина» и русским его синонимом — «правда». В минусе — справедливость. Ибо правда по-русски это и истина (то есть все, что есть, — как замечает всегда точный Даль), и справедливость. Российская интеллигенция ощущает себя ненужным балластом — это, как говорится в таких случаях, объективная истина. «Но ведь это несправедливо!» — восклицает российский интеллигент, еще вчера ощущавший себя «солью земли». Однако российская интеллигенция действительно сходит со сцены — политической, социальной, культурной, — и с этим, кажется, ничего нельзя поделать.