Маргарет Форстер - Записки викторианского джентльмена
Надеюсь, вы не в обиде, что я полюбил Веймар больше Кембриджа, ведь я уже продемонстрировал вам свой патриотизм. Дело было не в том, что в этом городе со мной произошло чудо и я почувствовал себя счастливым, дело было в свободе поступать как хочется, в независимости в самом широком смысле слова. Удивительное дело, я пишу "свобода поступать как хочется", и это вовсе не эвфемизм, чтоб намекнуть на дни, проведенные в постели, и бражничанье по ночам. Ничего похожего - усердие мое было примерным. Я упорно трудился над немецким языком и, когда не боролся с его синтаксисом, читал Шиллера, Гете и других великих немцев. В городе был чудесный театр - какая неожиданность, не правда ли? - и чуть ли не каждый вечер я отправлялся слушать драмы и оперы, звучавшие по-немецки. Моя светская жизнь складывалась из разговоров на общие темы с немцами постарше и из развлечений в кругу сверстников - вторых было гораздо больше, о чем я не жалею. То была жизнь, которой мне хотелось: приятная, легкая, беззаботная, с разумной мерой забав и удовольствий и скромной толикой труда, дававшей мне и моим близким ощущение, что я не трачу время понапрасну. Возможно, вы считаете такую жизнь безнравственной, и бесконечное потворство еще не достигшему совершеннолетия юноше вызывает у вас гнев, в таком случае вам необходимо разобраться в своих взглядах. Я не могу поверить, что вредно быть счастливым, если никто от этого не страдает. Неужто лучше было возвратиться в Кембридж и биться над тем, чего я не любил и не умел? Сидящий в вас пуританин, возможно, скажет "да", но я с ним не соглашусь.
В Веймаре я, делал литературные записи, но в тетради того времени нет перлов, которые я там надеялся найти, она меня скорей смутила, и я рад, что ее можно спрятать подальше. Теперь вы понимаете, из-за чего я предпочел сам писать о своей жизни? В занятии этом нет ничего нечестного, хоть невозможно избежать многозначительной болтовни о прошлом, - боюсь, что с высоты своей нынешней позиции я то и дело донимаю ею молодежь. Кроме разных историй, по большей части незаконченных, полных поэтических "ахов", "охов" и вздохов, в этой тетради нет ничего интересного, одни лишь обрывки пьес, обнаруживающие полную неспособность автора к написанию диалогов, и длинные цитаты из восхитивших меня немецких сочинений. Во всяком случае, там нет ничего, что стоило бы процитировать, разве только стихотворение "Звезды", напечатанное в журнале "Хаос", - его я не стыжусь и привожу как доказательство того, что пробовал свои силы и в серьезном жанре.
ЗВЕЗДЫ
Только мы смежаем веки
В небе звезды высыпают,
И лучей своих глаза
Вниз на землю устремляют.
Иероглифы судьбы
Мы в их россыпи читаем,
И надежды, и мольбы
К ним в тревоге воссылаем.
Тот, кто смотрит с вышины
И покой наш охраняет,
Видит все - и наши сны
Милосердно наблюдает.
Наверное, оно не так прекрасно в чтении, как мне тогда казалось, и мне бы следовало подчеркнуть свою неопытность и молодость, но что это за оправдание? Поэтому я лучше помолчу.
Не показалось ли вам странным, что я довел рассказ до двадцати одного года, ни разу не упомянув о романтической привязанности? Кроме моей достойной матушки, ни одна особа не украсила собой моей повести, и я согласен с вами, что это неестественно - дожить до двадцати одного года, ни разу не влюбившись. Что же меня останавливало? Да ничего, просто не представлялось случая. До Веймара я почти не приближался к прекрасным юным дамам: хотя мои мысли и устремлялись к ним, я не имел конкретного предмета. Пожалуй, было бы излишне упоминать о молодой особе по имени Лэдд из кембриджской лавки, которая так меня пленила, что я купил у нее пару бронзовых подсвечников, - даже романисту трудно что-либо выжать из такого скудного материала. Долгие годы я боготворил женщин - всегда боготворил и всегда буду - боготворил, не сказав ни единого слова ни с одной из них, подумать только, даже не коснувшись руки. Конечно, вы заметили огромное яркое полотнище, которое реет над моей головой? Я обещал вам в случаях неполной искренности давать предупреждающий сигнал, и этот флаг полощется сейчас по той причине, что я не собираюсь обременять вас неаппетитными подробностями о своих подвигах среди женщин, с которыми мне лучше было бы не знаться. Довольно лишь заметить, что, прежде чем познакомиться с достойными молодыми леди, я ненадолго свел знакомство с недостойными и был весьма встревожен и напуган этими последними. Правду сказать, женщины занимали немалое место в моей жизни. В Веймаре я только и думал, что о прекрасных дамах, даже предупредил матушку, что в любую минуту могу явиться домой с новоиспеченной миссис Теккерей под руку. Конечно, то была шутка, я бы не говорил об этом так легко, если бы всерьез помышлял о чем-либо подобном, но две юные веймарские красавицы и в самом деле держали меня в блаженном плену влюбленности все мои дни в Германии. Одна была Мелани фон Шпигель, вторая Дженни фон Паппенхейм.
Старики охотно вспоминают ушедшую любовь, особенно ту, что не доставила им боли. Они так нежно, любовно выговаривая то или иное имя, рассказывают о юных девах, которых считанные дни дарили своим вниманием, что сразу становится ясно: за этим нет реальной подоплеки. Таков и я. Я знал в жизни подлинные чувства, которые мне больно облекать в слова, но о Мелани и Дженни я вспоминаю очень весело, от души посмеиваясь над своей влюбленностью. Ни та, ни другая не высекли не только пламени, но даже искры из моей души, и уж конечно, не проникли в ее тайники. Мое чувство к ним вряд ли заслуживает называться любовью - вам это, конечно, ясно. Они были миленькие, нежные, изящно одевались и, шествуя по Веймару, пожинали комплименты - полагалось безнадежно влюбиться в одну из них или в обеих сразу. Как юный англичанин я был на виду, хоть старые аристократки, которыми кишмя кишел Веймар, проведав, что я не милорд и не наследник сказочного состояния, меня не признавали. Однако меня охотно приглашали на разные светские приемы и балы, и добрый старый гофмаршал тех времен привечал меня и не мешал посещать все официальные торжества. Пожалуй, предметом моего поклонения была его дочь Мелани, а не Дженни, хоть я бы не отверг и Дженни, пади она к моим ногам, как постоянно случалось в моих грезах.
Я был одним из многих, сраженных чарами Мелани, и откровенно за ней ухаживал, если только тут годится это слово; в душе я был уверен, что мы обмениваемся самыми утонченными знаками любовной страсти. Разве не на мне ее голубые глаза задерживались дольше всех? Разве не мне предназначалась ее едва приметная улыбка? И кто посмеет спорить, что именно к моим речам, к моим оригинальным суждениям о Шиллере, Гете и "Фаусте" она чаще всего склоняла слух? Все это так, но несмотря на явное предпочтение, оказанное моей особе, юная леди вышла замуж за другого.
Я как-то встретил дорогую Мелани спустя долгие годы после той памятной зимы в крохотной саксонской столице. То было в Италии, кажется в Венеции, где я жил в гостинице со своими девочками. Проглядывая книгу постояльцев, я заметил фамилию, которую, как ясно помнил, носила Мелани в замужестве. С некоторой неуверенностью и даже трепетом я обратился к официанту с просьбой указать мне носительницу имени; кого, вы думаете, он мне указал? Тучную и безобразную матрону, молча поглощавшую вареное яйцо. Жестокость этого зрелища сразила меня, я испытал смятение, и как ни упрашивали меня девочки, заинтригованные моими романтическими воспоминаниями, чувствовал себя не в силах возобновить знакомство. Ужасно было видеть причиненные временем разрушения; не только черты лица, когда-то нежные, теперь отяжелели и погрузнела прежде стройная фигура, но переменился весь ее облик. Она стала заурядной, малоподвижной, дряблой, померк и ореол, и красота; когда я оправился от первого впечатления, я чуть не зарыдал над разыгравшейся трагедией. Я понимаю, что был глуп: Мелани, наверно, была счастлива, должно быть, даже не заметила случившейся с ней перемены, а если и заметила, из-за чего ей было плакать? Нельзя всю жизнь оставаться прелестной и восемнадцатилетней, хотя я видел женщин, которым это удавалось: морщины и седые волосы не помешали им сберечь очарование. Но Мелани была не из их числа, и я не смел показывать ей свое огорчение. И все же мне хотелось помнить ее такой, как прежде, не омрачая прошлого. Я твердо верю, что где-то в ином мире мы все еще флиртуем: холодной зимней ночью в двухместном экипаже мы катим по снегу во дворец, без умолку болтаем и неотрывно смотрим друг на друга. Бродя по закоулкам памяти, я и сейчас могу увидеть, какими мы были и как прелестно выглядели; там, бережно укрытых в прошлом, я и намерен нас оставить. Тучная дама из Венеции не имеет ко всему этому ни малейшего отношения, я не позволю ей вмешиваться и навязывать мне настоящее. Мелани, которую я знал, пребудет в моей памяти такой, как прежде.
Кроме переполнявшего меня чувства счастья, пережитого самым цивилизованным из всех доступных мне способов, от той поры остались и другие, не столь противоречивые воспоминания. В Веймаре я видел, вернее, посетил великого Гете и стал владельцем шпаги Шиллера. Что еще нужно человеку, чтобы сойти в могилу с чувством собственной значительности? И то, и другое доставило мне огромное удовольствие. Гете, официально удалившийся от света, в ту пору еще принимал в своих апартаментах и сохранял интерес ко всему новому. Когда его невестка сказала, что он заметил и одобрил мои шаржи - я рисовал их для ее детей - и будет рад со мной познакомиться, я пришел в необычайное волнение. Мы встретились и разговаривали, он задал мне несколько вопросов, касавшихся моей особы, при этом не происходило ничего значительного, но я доныне помню зоркий взгляд его темных глаз и звучный, мягкий голос. Не думаю, что стыдно благоговеть перед истинно великим и чувствовать себя польщенным, если вами интересуется великий человек. Радоваться его вниманию нисколько не снобизм, а выражение смирения. Это совсем не то, что раболепствовать перед ничтожеством, которое может оказаться вам полезно, или ломаться ради выскочки. Гете в свое время был легендой, и, преклоняясь перед ним, я вел себя как должно - думаю, меня за это следует хвалить, а не ругать.