Марина Ахмедова - Другая другая Россия
Спина у Мадимы худая, с гладкими мышцами. Сутулая — наверное, из-за тюремной привычки не показывать глаз. Напряженная — из-за заводской готовности хватать тяжелое и поднимать. Из неволи этот мужчина хотел выйти не на волю, а в семью. А не попал ли он мимо, позвонив Кухаенковой Ане? Не соприкоснись они с ней тогда голосами, не свяжись ими за сто дней в крепкий узел, не было бы больного ребенка, на лечение которого Российская Федерация сейчас каждую неделю тратит триста тысяч рублей. Но, как говорит Аня, «он вам не ответит». А мне кажется, что именно в этом семейном узле и сидит ответ на вопрос: зачем спасать таких детей, зачем вообще спасать неизлечимых детей?
— По нему же сильно вот так в глаза не бросается? — из комнаты выходит Аня в леопардовом халате. Она имеет в виду признаки мукополисахаридоза у Дани. — Брови у него широкие, как у папы, — продолжает она. — И у меня брови не ниточкой! И нос курносый! Так я такая же! Вот сейчас на море поедем! — спешит она, перекрывая голосом шум воды. — Просто благодаря болезни раньше поедем. И в Москву я слетала на конгресс. Пусть я там практически ничего не видела, но я впервые на самолете летала. А хочешь рамки посмотреть? Мы с Данькой их делали!
Даня привстает в ванне и поскальзывается.
— Ах-х-х! — из напряженного сутулого тела Мадимы руки выбрасываются так быстро, словно он всю жизнь копил силы только ради одного этого жеста, и в нем, в этом жесте, — все основные пункты его биографии: двор, завод, тюрьма.
— Сейчас мы вам крылья покажем, — говорит Аня, когда Мадима вынимает из ванны сына.
Он несет его в комнату. Даню ставят под лампу, разворачивают к нам спиной. Ребенок фырчит от соплей и воды. У него на спине, там, где лопатки, два одинаковых, симметрично расположенных белесых треугольника. Похожих на давно зарубцевавшиеся раны.
— Конечно, такое у них от болезни бывает, — скромно говорит Аня, — но он у нас какой-то ангел-хранитель.
— Вот они… — Мадима прикасается пальцем к следам на спине сына. — Как будто вот так вот взяли их и обрезали…
— А это про меня в газете напечатали, — Аня забирается на диван и показывает на газетную вырезку в рамке. — «Почему учительница физкультуры шьет кукол?» — читает она. — А я же на заказ шью. Они у меня сейчас все проданы.
Проведя с ней полдня, я догадываюсь, почему она таким голосом говорит. У нее депрессия — от страха за своего ребенка. Голосом она перекрывает ей дорогу наружу. Не хочет, чтоб видели: она ж пацанка!
— Мы всегда понимали, что он у нас особенный, — спешит она, когда мы обуваемся. — Когда ему было полтора года, он сбежал из садика. Да! Вот когда все после сонного часа пошли гулять, он открыл дверь, вот хватило у него сил! Нянечка куда-то отошла, воспитательница недоглядела, и его нашла крестная — она опаздывала на работу, шла через другой квартал, а он в это время переходил четырехполосную дорогу. Я звоню брату в тюрьму, вся в слезах: «Саш, вот так и вот так!» А он говорит: «Блин… у нас тут стенд висит „Склонен к побегу“. В детском саду тоже такой нужно повесить».
В Каменске-Уральском дороги слякотны и непроходимы. Здесь можно гулять, только выбрав клочок сухой земли и остановившись на нем. Здесь много пространства, не занятого блочными однообразными домами. Чувствуется каменная пустота. Можно подумать, когда-то тут был сплошной камень. Потом пришли камнерубы и там, где порода была мягче, стесали ее, укатали грязью. А из каменных рельефов, не взятых топором, сделали дома. Потом сюда пришли русские люди, зажили, заработали, задышали каменной пылью.
Нам навстречу постоянно попадаются люди с колясками и маленькими детьми. Тротуары, слившиеся с газонами, густо засыпаны мелким мусором, словно над городом регулярно идет дождь из окурков и пивных крышек. Здесь можно только стоя думать о своем, а при ходьбе нельзя: ты постоянно ищешь ногами дорогу, обходишь грязь, мутную воду. Мы в центре города, и мне страшно подумать, каковы его окраины. выходит молодой человек в свитере. Узкий, как Аня.
— Саша, — представляется он и уводит нас на кухню, где весело горит свет, перебивая мутный полдень. Саша — это брат.
Фотокорреспондент «Русского репортера» Оксана выкладывает на стол рис, морскую капусту, рыбу и имбирь для роллов. На полу черно-белый ковер. На нем лежит кот, слившийся с ворсом по цвету. В углу холодильник с веселыми магнитиками. Над раковиной обои с крупными подсолнухами. Тесно.
Саша садится на стул у кухонной двери. Аня в широких легких шароварах — напротив него. Ламповый свет падает на их светлые макушки, вышибая из брата и сестры схожие черты и бросая их нам в глаза. Одинакового цвета волосы, одинакового цвета глаза, одинаковые брови и носы, одинаковые черепа.
— Я вам в телефоне своих кукол покажу, — протягивает Аня телефон.
Листаю фотографии кукол, собранных из каких-то черных тряпичных сосисок. Из сосисок же сформированы их черепа и лица, смятые в нужные черты и выражения. На усатой кукле-мужчине с лицом Якубовича голубые туфельки.
— Как вам наш город Каменск-Уральский? — спрашивает Саша. — У нас и с парковками проблема, и с детскими садиками.
— А у тебя тоже есть дети?
— Дочь родилась три месяца назад.
— Рано, наверное, у вас в городе выходят замуж?
— Последнее время получается, что да, — отвечает Аня. — Студентки-первокурсницы у меня уже замужем. Причем одна студентка живет в одной комнате — а комната пятнадцать метров — с мужем и сестрой беременной. У нас вообще сложно квартиру заиметь. Наша — съемная. Платим восемь с половиной в месяц. Вот посчитайте: пятнадцать я получаю, восемь с половиной за квартиру отдаю. А если снять дешевле, ну, хотя бы на полторы тысячи, это уже трущобы, там наркоманы, алкоголики.
— Выходишь во двор, а там у подъезда синячье, — дополняет Саша.
— Но я бы не смогла в Москве часами в пробке сидеть: я неусидчивая, ждать не люблю. А здесь у меня все рядышком.
— А тебе здесь кажется что-нибудь необычным? — спрашивает Саша меня.
— Да, русские дворничихи — крупные женщины в платках с настоящими метлами. В Москве их уже не увидишь.
— Люди на завод работать идут, но сейчас там почему-то меньше платят, — говорит Саша и вытягивает перед собой руку. Из рукава белого в частых синих прожилках свитера выглядывает широкая татуировка, практически сливающаяся с вязаным узором. — А труд такой… он действительно тяжелый. Я работаю третий месяц на заводе, пять дней в неделю, получаю зарплату восемь тысяч.
— А что ты там делаешь, на заводе?
— Детали для подводных лодок, для самолетов. Я прихожу, у меня стоят пять станков, я заряжаю в них пруток, и все, смотрю за этими станками — какие детали идут, проверяю брак специальными скобами.
— Тяжелая работа?
— Относительно. Я прихожу и постоянно стою, мне присесть некогда. То есть физики особой нет, но постоянно на ногах. А на КУМЗе… Это металлургический завод. Там и физика, и все нужно. А зарплата такая же. Шесть тысяч я получил за один месяц и сразу уволился. Потом работал неофициально — крыши крыл. Там можно и двадцать заработать, но без спины однозначно останешься. Если бы хотя бы тридцать платили, было бы ради чего свое здоровье тратить.
— За что ты сидел? — спрашиваю я, ожидая, что сейчас он скажет: «За кражу», — а Аня добавит: «Его подставили».
— Подрался с человеком, — отвечает он. — Ну вот, то есть во дворе мы сидели на лавочке с компанией, там девушка моя тоже была, ну вот, подрался и ударил…
— Не рассчитал, — подсказывает Аня.
— Да, и возбудили уголовное дело.
— Сто одиннадцатая, — вставляет Аня.
— Да, тяжкий вред здоровью. Разрыв какой-то брыжейки… И все, и это, — говорит он так же, как сестра: «и все» — высоко, «и это» — низко, обозначая этой короткой фразой завершенность жизненного события — как хорошего, так и плохого. — Мне семнадцать лет было, меня на пять лет упечатали.
— А что с этим человеком, с которым подрался?
— Живой, — басом говорит Саша. Аня смеется. — Все нормально, движется. Аня была моим законным представителем. В тюрьме у нас кипеж был небольшой, она мне помогала: с Митником приезжала, с плакатом стояла: «Не трогайте!»
— А почему? Что с тобой там происходило?
— А меня избивали. По приезде сразу мне травму головы сделали.
— За что избивали?
— Там есть такое понятие — «согласиться с режимом содержания». Если ты заявление подпишешь, то все у тебя будет нормально, а если нет, то тебя будут бить.
— Почему же ты не подписал?
— Потому что для меня… не знаю, — он набирает под свитер воздуха и задерживает дыхание. — Я не считаю правильным, что, когда я иду в столовую, я здороваюсь с инспектором, а когда иду обратно, я снова здороваюсь — с тем же, — в его голосе появляется пруток, натянутый и белый от ярости, по звучанию очень русский. Таким, наверное, в революцию говорили: «Все, ведите меня на расстрел!»