Владимир Жаботинский - СAUSERIES Правда об острове Тристан да Рунья
Все дъло въ оборотахъ. У Кармена, котораго я только что помянулъ, была гдъ то въ очеркахъ такая бесъда между двумя гражданами портовой территори:
— Митька!
— Шо?
— Пальто найшелъ.
— Тащи ее сюды!
— Низя.
— Пчиму?
— Бу у ей пассажиръ сидить.
— А ты его витруси!
Но это все только языкъ и словесность, а не вся культура. Понятие национальной культуры безконечно шире, чъмъ одно производство словъ, устныхъ или печатныхъ. Английская культура выразилась ярче всего не въ Шекспиръ, а въ строъ государства и общества, въ парламентаризме и судъ присяжныхъ; французская — въ четырнадцатомъ июля… Я бы даже такъ ск залъ: лучшая поэма каждаго народа называется — крамола. Къ ней ведутъ, въ течение столътий, всъ пъсни, въ ней выливаются всъ мечты народа. Но не по пальцамъ одной руки перечтешь всъ народы, чьей крамоле ареной была Одесса. Въ одной изъ харчевенъ одесскаго порта юнга, по имени Гарибальди, встрътилъ того матроса-карбонария, который впервые опоилъ его мечтой о свободной Италии; есть интриганы, утверждающие, будто случилось это въ Таганрогъ, но я не върю. Въ Красномъ переулкъ, близъ Греческаго базара, есть домикъ шириною въ два окна, а надъ воротами мраморная доска съ надписью: "Oikia Marazli,en tede synedrisen he Ethnike Hetairia 1821 " — домъ, гдъ происходили тайныя «сходки национальнаго общества», которое, не сомнъваюсь, именно и освободило Элладу. Ружья свои, бившия на тридцать шаговъ безъ промаху, они прятали въ катакомбахъ, что и понынъ еще вьются на десятки верстъ подъ мостовыми Одессы; теперь входы засыпаны, давно никто въ катакомбахъ не былъ, но сто лътъ тому назадъ грекъ-контрабандистъ гулялъ по нимъ увъренно, какъ Тезей по лабиринту, и безъ ариадниной нити. Въ концъ одной изъ улицъ, надъ краемъ обрыва, гдъ открывается, съ альпийской высоты въ шесть-десятъ четыре сажени, видъ на море до самаго горизонта (горизонтъ у насъ — почти до экватора), стоитъ барский особнякъ съ башенкой, польски особнякъ; въ дътствъ я зналъ имя владельца, но въ немъ слишкомъ много согласныхъ, чтобы могла ихъ удержать обыкновенная память. Помню зато славу того дома: одна изъ мастерскихъ, гдъ подготовлено было повстанье 1863-го года. Съ начала шестидесятыхъ годовъ Одесса стала штабъ-квартирой еврейскаго движения, сначала просвътительнаго, затъмъ палестинофильскаго, потомъ сионизма и самообороны. Въ первые годы русскаго подполья здъсь былъ убитъ кто-то важный — кажется, Стръльниковъ; а въ 1905-мъ году, изъ подъ старой крепости въ паркъ, я видълъ пожаръ порта и силуэтъ «Потемкина» вдали; подъ обрывомъ трещала стръльба пачками, а вътеръ разносилъ искры пожара далеко — мы еще тогда и не догадывались, какъ далеко.
Ужъ не какъ шовинистъ — просто какъ безстрастный читатель иногда книжекъ по истории, позволяю себъ усомниться, есть ли, былъ ли на свътъ другой городъ, до такой степени насыщенный надеждами и порывами столькихъ народностей. Нъчто внъшне подобное творится теперь въ Женевъ, но то — делегации, а не население. Въ Лондоне жили когда то, въ Парижъ теперь живутъ эмигранты, говорятъ по-своему и, быть можетъ, тоже мечтаютъ о мраморной доске въ будущемъ, если до тъхъ поръ не перестроится переулокъ: но и эмигранты эти не вливаются въ толщу населения, и Парижъ остается въ сторонъ. Нью-Йоркъ? Онъ своихъ инородцевъ не то что ассимилируетъ — фраза о плавильномъ котле пока только фраза, — но онъ обезличиваетъ. Главная же разница та, что все эти города раньше выстроились, руками одного народа, и только потомъ, много позже, стали приливать иностранцы, уже въ готовую национальную среду. Одессу, какъ вавилонскую башню, съ перваго камня строили всъ племена — то есть, какъ уже доложено выше, всъ (по-моему) истинно-великия племена истории; всъ ее строили, и каждое вложило въ нее кусокъ своей гордости.
Оттого и получилась въ итоге та степень муниципальной гордости, коей только слабымъ, далеко не крайнимъ образцомъ является настоящй очеркъ.
Я еще изъ умъренныхъ. Слово «приъзжий», кажется, уже проскользнувшее на этихъ страницахъ — надо было послушать, съ какой интонацией произносили его когда то иные изъ моихъ земляковъ… «Надуть? меня? что я, приъзжий?» Непереводимо; или надо сложить вмъсте понятия «провинциалъ», «троглодитъ», «низшая раса» — только тогда получится нъчто подобное этому эпитету, которымъ отстранялся куда-то за межу цивилизации, безъ различия, человъкъ изъ Херсона или человъкъ изъ Петербурга.
…Только то грустно, что всего этого уже нътъ, и Одесса давно ужъ не такая. Давно, еще задолго до нынешнего мора и глада и труса, стало меркнуть и съръть то великолъпие многоцвътности — высокая прерогатива радуги, бриллианта, империй. Александрия съвера постепенно превращалась въ южную Калугу; а теперь, говорятъ, совсъмъ и нътъ больше на томъ мъстъ никакого города — тракторомъ, отъ Куликова поля до Ланжерона, проволокли борону, а комья потомъ посыпали солью. Жаль…
МОЕ ЗАХОЛУСТЬЕ
Мечту моего поколъния можно охватить однимъ словомъ: покой! Именно потому, что жизнь его не знала покоя, что въкъ его оказался векомъ безпримърныхъ катастрофъ и потрясающихъ новшествъ, что грядущие годы скажутъ нъкогда, вздыхая; «какъ занятно было жить въ первой трети двадцатаго столътия!» — именно потому намъ давно уже надоела эта безконечная толкучка, и мечту нашу можно выразить въ одномъ словъ: покой. Еще точнъе: захолустный покой, уъздная тишь. Я, по крайней меръ, еще со временъ незапамятныхъ рвался душою въ уъздную тишь. И — свершилось. Разъ въ жизни, единственный разъ, смилостивился Господь и порадовалъ усталаго раба. Я живу теперь въ милой заштатной дыръ, такой тихой, такой далекой отъ тревогъ мира сего, что классическия Тетюши, Тмутаракань, Царевококшайскъ, Бевлая Церковь или Валегоцулово, по сравнению съ этой заводью спокойствия, рисуются воображению вродъ Содома и Гоморры въ самый разгаръ ихъ веселой цивилизации.
Большое въ этомъ облегчение для истасканной души прирожденнаго столичанина. Въ моемъ родномъ городъ всякий закоулокъ быта былъ почему то и какъ то связанъ съ дълами и вопросами всемирнаго размаха. Маклера на бирже только о томъ и говорили, быть или не быть войнъ между Парагваемъ и Уругваемъ, и чъмъ кончится переворотъ въ Персии: отъ этого какъ-то и почему-то зависели судьбы и цъны хлъбнаго рынка. Картежники за зеленымъ столомъ, обдумывая ходъ, беседовали о Лихунчанге и Жоресе. Вся жизнь была, какъ итальянский супъ минестроне, черезчуръ густой и переперченный. Зато теперь — какое раздолье! У насъ на деревнъ говорятъ о погодъ, болъзни соседа, о дочке другого соседа, которая опять провалилась на экзаменахъ; о лавкъ на углу, что перешла въ новыя руки. Газеты у насъ въ большомъ спросъ, но это другия газеты: о новой линии трамвая — два столбца, а о пренияхъ въ палатъ — шесть строчекъ, и никто даже не знаетъ, на которой оне страницъ; а статей и совсъмъ нътъ. Мъстечко, мъстечко Забытаго уъзда Невъдомой губернш, а зовется Парижъ.
Одну правду о Париже слыхалъ, въроятно, и далекий читатель: что истинный Парижъ, который для парижанъ, ничего общаго не имъетъ съ Парижемъ мировымъ, который для приъзжихъ. Зналъ объ этомъ и я; но, какъ теперь вижу, никогда по-настоящему не представлялъ себъ, до чего тутъ огромна пропасть между действительностыо и репутацией. Нужно тутъ обжиться, чтобы въ это вникнуть какъ слъдуетъ — постигнуть все планетарное различие между вашимъ Парижемъ и моимъ.
Одно, впрочемъ, вы подметите съ перваго дня, если только умъете подмъчать вещи собственными глазами: Парижъ — самый кое-какъ одътый городъ на свете. Люди спросятъ недоверчиво: какъ такъ? это вы о всемирной столице моды такъ выражаетесь? — Именно. И эта черта намъ, истиннымъ парижанамъ, даже особенно любезна. И глаза, и душа отдыхаютъ на этой мешковатой, затрапезной небрежности здъшнихъ одеждъ, когда вернешься сюда, напримъръ, изъ Берлина. Вчера я гулялъ по Курфюрстендаму: просторъ, красота, чистота, улица подобна столу, убранному для вънчальнаго пира, и все господа и все дамы на тротуарахъ, все безъ исключешя одъты свадебными гостями. На каждомъ господине выглаженные штаны; пальто въ талию; галстукъ и носки родственнаго оттенка; на башмакахъ сияние; шляпа новорожденная; на каждой даме надъто все то немногое, что нынъ полагается и чему я не знаю точно именъ, но все надъто и все обворожительно; не берусь описать не только потому, что не овладълъ терминолопей, но и потому, что сразу обвороженъ и ужъ ничего разобрать не могу. То было вчера; сегодня я опять въ Париже и прохожу по большимъ бульварамъ. Никакого сравнения! Даже дамы, девять изъ каждаго встръчнаго десятка, словно оделись наскоро и какъ попало, и чаще всего по прошлогоднему; а десятая, исключение, есть иностранка. Но мужчины! Брюки точно у коровы во рту побывали; пиджакъ нередко другого цвета; мятый воротникъ ужъ наверное не того цвъта, что рубашка; это я правдиво описываю девяносто девять на сто, а сотаго легко узнать — вчера же я видълъ его на Курфюрстендаме. Тонкие знатоки утверждаютъ, что въ этой небрежности вдесятеро больше вкуса. Возможно; я профанъ, и даже этого преимущества не вижу; если бы и увидълъ, не призналъ бы преимуществомъ. Я въ этой какъ-попалости ищу и люблю провинциальную простоту; нечто отъ дъда моего — или вашего — который вышелъ разъ на улицу въ одной туфле и одномъ сапогъ, и на протесты бабушки отвътилъ: