Николай Анастасьев - Владелец Йокнапатофы
Итак, автор пришел со своей группой, командой, экипажем, или как это называется, и получил свой материал, где и как мог его получить, а потом ушел и опубликовал статью. Но не в этом дело. Автор не виноват, поскольку, вернись он с пустыми руками, его (если мне не изменяет память) уволили бы с работы, которая лишила его права выбирать между хорошим и дурным вкусом. Не виноват и наниматель, поскольку, для того чтобы сохранить свою (нанимателя) зыбкую долю в общем деле, даже он, глава одного из его подразделений, оказывается вынужден служить преходящей моде, дабы выдержать конкуренцию противников.
Дело не в том, что автор сказал, дело в том, что он сказал это. Что он опубликовал это в известном органе печати, который, дабы завоевать и сохранить свою известность, должен действовать согласно неким определенным незыблемым стандартам; опубликовал не только вопреки протестам героя очерка, но и с чувством полного безразличия к ним; это безразличие стало не только принципом работы данного органа -- он уже авансом оправдан публикой, которой с выгодой продается журнальная продукция. Самое страшное (не возмутительное; мы не можем быть возмущены таким положением вещей, ибо сами способствовали его рождению и росту, сами отпустили грехи и придали ему законную силу и даже в случае необходимости использовали в своих собственных целях) состоит в том, что подобное вообще могло случиться в данных обстоятельствах. Что вдобавок подобное вообще могло случиться, а человека даже не поставили заранее в известность. А когда он, жертва, все же узнал об этом случайно заранее -- даже и в этом случае он был бессилен что-либо предпринять. И даже когда все уже было сделано, у жертвы не оставалось иных способов протеста, кроме проклятий и богохульства; у нас нет законов, преследующих дурной вкус, быть может, потому, что в условиях демократии большинство, диктующее свои законы, не распознает приметы дурного вкуса, сталкиваясь с ними, а может быть, и потому, что в условиях нашей демократии торговые компании, создающие рынок и товары, наводняющие его (не спрос: он не нуждается в создании; его нужно только удовлетворять), превратили дурной вкус в предмет потребления, который может быть выброшен на рынок, и, следовательно, обложен налогом, и, следовательно, предварительно разрекламирован; дурной вкус, обретя платежеспособность, был очищен от скверны и оправдан. И даже если бы и были основания для обращения в суд, писатель все равно проиграл бы дело, ибо издатель всегда сумеет сделать так, что издержки судопроизводства будут отнесены к производственным расходам, а прибыль от выросшего в результате шумихи тиража увеличит доходы самого издателя. Дело в том, что сегодня в Америке любая организация или группа уже потому только, что действует она под маркой Свободы Печати, или Национальной Безопасности, или Лиги Борьбы с Подрывными Элементами, может присвоить себе безраздельное право не считаться с индивидуальностью любого, кто, в свою очередь, не является членом какой-нибудь организации или группы или недостаточно богат для того, чтобы отпугнуть их. А недостаток индивидуальной свободы лишает человека индивидуальности, лишенный же индивидуальности, он лишается всего, что стоило бы иметь или удерживать. Разумеется, эта организация состоит не из писателей, художников; будучи индивидуальностями, даже два художника не могли бы составить союз, не говоря уже о большом количестве. К тому же художникам в Америке и не нужно иметь права на частную жизнь, потому что, поскольку дело касается Америки, им не нужно и быть художниками. Америке не нужны художники, потому что в Америке они не идут в счет; художники занимают в американской жизни не больше места, чем работодатели авторов, работающих в штате иллюстрированных еженедельников, занимают в частной жизни писателя из Миссисипи. Но существуют еще в американской жизни две профессии, которые нужны Америке и которым нужна Америка, которые требуют свободы частной жизни для того, чтобы существовать, выжить. Это естественные и гуманитарные науки, ученые и гуманитарии -- пионеры науки терпения и инженерного мастерства, самодисциплины и артистизма, как полковник Линдберг, которого заставили в конце концов отречься от этой науки -- заставили нация и культура, один из моральных принципов которой заключался в присвоении неотчуждаемого права нарушать его частную жизнь вместо признания своим ненарушаемым долгом защищать ее. Нация, которая полагает своим неотчуждаемым правом присвоить себе его славу, но у которой недостало ни силы, чтобы защитить его детей, ни чувства ответственности, чтобы укрыть его в его горе; пионеры простой науки спасения нации, такие, как доктор Оппенгеймер, которого всячески изводили и преследовали на основе все тех же моральных принципов, пока наконец всякие покровы частной жизни не были сорваны с него и остались только те качества индивидуальности, какими мы привыкли похваляться, ибо они только и отличают нас от животных, -- благодарность за добро, верность в дружбе, рыцарское отношение к женщине и способность к любви -- и перед видом которых даже официально назначенные преследователи оказались бессильными и отвернулись (надо надеяться) в стыде. Будто все дело не имело никакого отношения к лояльности, или нелояльности, или проблемам государственной безопасности, а состояло лишь в том, чтобы просто обрушиться на него и обнажить его частную жизнь, лишенный которой, он уже никогда не сможет стать одним из тех немногих, кто способен послужить своей стране, когда никто другой явно не способен на это, и таким образом превратить его еще в одно безымянное слагаемое той безымянной безликой, лишенной индивидуальности массы, формирование которой, похоже, стало нашей целью.
Но даже и это -- только отправной пункт. Ибо корни самой болезни простираются далеко вглубь. Они тянутся к тому моменту нашей истории, когда мы решили, что старые моральные истины, регулировавшиеся и контролировавшиеся чувством вкуса и ответственности, устарели и должны быть отброшены. Они протягиваются к тому моменту, когда мы отказались от смысла, который наши отцы вкладывали в слова "свобода" и "независимость", смысла, положенного ими в основу нас как нации, завещанного ими нам как народу и превращенного нами в наше время в пустой звук. Они тянутся к тому моменту, когда свободу мы подменили патентом, -- патентом на любое действие, осуществляемое в рамках законов, сформулированных творцами патентов и жнецами материальных выгод. Они тянутся к тому моменту, когда свободу мы подменили безразличием ко всякому протесту и объявили, что может быть совершено любое действие, лишь бы оно освящалось выхолощенным словом "свобода".
В этот самый момент исчезла также истина. Мы не упразднили истины; даже мы не способны были сделать этого. Просто она отказалась от нас, повернулась к нам спиной -- не с насмешкой, или даже презрением, или (будем надеяться) отчаянием. Она просто отказалась от нас, с тем чтобы, может быть, вернуться, когда с нами что-нибудь случится -- несчастье, национальная катастрофа, может быть даже (если ничто другое не поможет) военное поражение; вернуться и научить нас уважать истину и заставить заплатить любую цену, принести любую жертву (а ведь мы достаточно храбры и настойчивы; мы только хотим как можно дольше не пускать эти качества в ход), чтобы вновь обрести истину и хранить ее так, чтобы она уже никогда не покинула нас, хранить на ее собственных бескомпромиссных условиях вкуса и ответственности. Истина -- эта длинная, чистая, четкая, неоспоримая, прямая и сверкающая полоса, по одну сторону которой черное -- это черное, а по другую белое -- это белое, -- в наше время стала углом, точкой зрения, чем-то таким, что не имеет ничего общего не только с истиной, но даже и с простым фактом и целиком зависит от того, какую позицию ты занимаешь, глядя на нее. Или -- точнее говоря -- от того, насколько тебе удастся заставить того, кого ты хочешь обмануть или сбить с толку, занять определенную позицию при взгляде на нее.
Ставка в игре, цена пари -- единство трех: истины, свободы и независимости. Американское небо, бывшее некогда бездонным царством свободы, американский воздух, напоенный некогда живым дыханием независимости, превратились теперь в гигантскую замкнутую атмосферу, подавляющую и то и другое, лишающую человека человеческой индивидуальности, лишающую (следующий шаг) его последнего прибежища ~~ частной жизни, без которой человек не может существовать как личность. Сама архитектура наших жилищ служит предостережением. Раньше стены наших домов не позволяли ничего увидеть: ни того, что делается внутри, ни того, что происходит снаружи. Теперь можно увидеть то, что происходит снаружи, хотя стены еще достаточно крепки, чтобы укрыть то, что происходит внутри. Настанет время, когда будет доступно взору и то и другое. Тогда частная жизнь действительно исчезнет; человек, у которого индивидуальное чувство развито хотя бы настолько, чтобы захотеть в одиночестве сменить сорочку или принять ванну, будет заклеймен единым Голосом Америки как личность, подрывающая основы американского образа жизни; и несущая угрозу независимости американского флага.