Иван Кашкин - Для читателя-современника (Статьи и исследования)
Брань и героя пою, с побережий Тройи, кто первый...
Или немножко дальше:
Тучи нежданные вдруг исторгают и день и свод неба
Тевкров из глаз...
Но, читая "Энеиду", видишь, как настоящий поэт Брюсов то и дело сбрасывает добровольно надетые цепи. На поверку Брюсов оказывается музыкальнее Фета. Целые сцены (например, буря) и отдельные строчки передают музыку стиха превосходно. Так, например: "Quadrupedante putrem sonitu quatit ungula campum" переведено: "Топотом звонких копыт потрясается рыхлое поле". Знаменитый стих Вергилия: "Insequitur clamorque virum stridorque rudentum" Брюсов переводит: "Вслед корабельщиков крик прозвучал и скрипенье веревок", - не в пример тому же музыкальному Фету, который перевел эту строчку так: "Следуют вопли мужей, а затем и стоны веревок".
Фет, поэт-импрессионист, которому впору было бы переводить Верлена, как переводчик сознательно и упорно придерживался буквальной точности, и в результате своими переводами античных авторов именно он оправдал положение, что хороший поэт не всегда хороший переводчик.
А вот послушайте перевод "Белой луны" Верлена:
La lune blanche
Luit dans les bois;
De chaque branche
Part une voix,
Sous la ramee...
О, bien-aimee...
И месяц белый
В лесу горит,
И зов несмелый
С ветвей летит,
Нас достигая...
О, дорогая!
Кто это перевел? Сладкозвучный Фет? Нет, якобы немузыкальный, суховатый Брюсов, в 1911 году. Для сравнения вспомним, как звучал перевод тех же строк у соратников Брюсова по символизму. Вот перевод Ф. Сологуба, примерно тех же лет (1908):
Белая луна
Сеет свет над лесом,
Звонкая слышна
Под его навесом
Песня соловья...
Милая моя! 1
А вот как перевел те же строки один из второстепенных поэтов-символистов - Эллис:
Над лесом бледная луна
Плывет, сиянье проливая,
На каждой ветви замирая,
Несется песня, чуть слышна...
О, дорогая, дорогая! 2
1 В 1923 году Сологуб издал новый перевод, ритмом и некоторыми частностями напоминающий перевод Брюсова:
Ночной луною
Бледны леса,
И под листвою
Все голоса
Несутся, тая...
О, дорогая...
2 "Иммортели", вып. II, 1904, стр. 14. Перевод Эллиса любезно указан Э. С. Азнауровой.
Так практика опровергает или подтверждает традиционную, сложившуюся репутацию. Брюсов сознательно, в ущерб певучести, добивался внешней схожести с оригиналом. То же самое можно сказать и о других переводчиках этого толка, у которых, наряду с хорошими, поэтичными строчками и удачным переводом целых стихотворений, то и дело спотыкаешься о сознательную какофонию.
Так что, критикуя перевод, приходится учитывать противоречия переводчика и оценивать результаты в каждом конкретном случае по делам его, не ограничиваясь предвзятым мнением и, с другой стороны, не поддаваясь обаянию большого имени поэта - скажем, ходячему суждению о Фете как о мастере полутонов.
А вот другой аналогичный случай. М. Лозинский в одном из выступлений призывал переводчиков "приневолить себя к послушанию и смирению" перед подлинником. В некоторых кругах, готовых объявить безликость переводчика величайшим его достоинством, М. Лозинский вообще снискал себе репутацию "безликого Протея перевода", и на этом основании его готовы столкнуть лбом с переводчиками другого, своевольного типа. Да полно, так ли это? Противоречия бывают не только между антиподами, но и у самих антиподов. Изучать приходится не только высказанное credo, не только традиционную репутацию, но и живое противоречие между теорией и практикой. И при этом не сглаживать все виды противоречий, а обострять их до полного выявления и тем самым снятия.
Ведь сам М. Лозинский явно соединял смирение с поэтической свободой и по временам давал волю своей творческой индивидуальности. Он был вовсе не равнодушный ко всему летописец Пимен, а весьма резвый и строптивый схимник. Даже и стремясь превратить "дальние святыни в чеканное пламя", он не раз обнаруживал, что вериги схимника не прирастают к телу, их можно и сбросить. "Послушание и смирение!" Да, но перед кем он смиряется, а перед кем и не клонит выи.
Прикрываясь мнимым смирением перед чудовищно неправильным языком Челлини, Лозинский на самом деле проявил величайшее своеволие по отношению к русскому языку 1.
1 Нарочито экспериментальную стилизацию этого перевода интересно сравнить с анонимным переводом 1848 года, очень незатейливо передающим язык подлинника, но зато уже подернутым патиной столетней давности, которая пленяет сегодняшнего читателя своей ненадуманной, естественной архаичностью. Для каждого переводчика поучительна огромная самоотверженная работа М. Лозинского над подготовкой к переводу Челлини, но сейчас речь идет о результатах.
Но если даже считать, что он смирился перед чудищем Челлини, зато он дал себе волю и в "Кола Брюньоне" и в "Собаке на сене". Да, он смирился перед духом отца Гамлета и Фортинбрасом, но он своенравно заковал самого Датского принца в тяжелые языковые доспехи, которые впору были скорее мужественному отцу Гамлета. Да, он смирился перед суровой торжественностью "Божественной комедии", но - увы! - в угоду велелепию он сам смирил и осерьезнил живой, народный, новый для своего времени итальянский язык Данте, запечатав его для простого смертного семью печатями своей учености.
Трудно скинуть со счетов дань, приносимую Лозинским тиранической форме, которая, по его собственным словам, "требует жертв" и часто получала их от него в виде следования эквилинеарности, напряженного и связанного синтаксиса и т. п.
Но так же бесцельно было бы, в частности, подсчитывать у Лозинского процент торжественности, породившей "Гамлета", и процент хорошего "озорства", породившего "Собаку на сене", как бесцельно было высчитывать процент положительных и отрицательных героев в литературе. Ведь иначе дело свелось бы и в переводе к механическому подсчету процента использования переводчиком соответствий, тогда как суть вопроса в единственном (на обозримом участке) и в данных условиях практически неповторимом (вследствие фактора времени, наслоения восприятий и пр.) комплексе элементов, вернее, их сплаве.
И одним из характерных признаков индивидуальности переводчика можно, условно говоря, считать как раз накал тока, сплавляющий воедино все эти элементы.
Следовательно, вопрос этот требует сугубо индивидуального подхода. Поспешные обобщения тут опасны уже потому, что в пределах даже одной творческой индивидуальности вмещается столько труднообъяснимого, неожиданно противоречивого, а подчас и парадоксального, требующего всякий раз конкретного рассмотрения.
Можно, конечно, спорить, правильно ли поставлена цель и достигнута ли она переводчиком. Но оценивать стилистические достижения и неудачи опять-таки приходится с точки зрения закона, самим переводчиком себе положенного. Точно так же можно соглашаться и не соглашаться с выбором стилевой манеры, но ошибочно было бы воспринимать и судить перевод романтической сказки по канонам, скажем, натуралистической поэтики. А вот смешение задач и стилей, - если такого гротескного задания нет в самом подлиннике, - это момент, который следует внимательно взвесить и ответить хотя бы себе на вопрос, в духе или не в духе подлинника произведены те или иные литературные замены.
И приходится повторить, что, при всем уважении к индивидуальности переводчика, успех перевода зависит от степени передачи оригинала. Поэтому очень важно ставить задачи критики исторически: как анализ последовательных подступов к оригиналу.
Критик своей оценкой должен помочь переводчику выявить свою творческую личность, а читателю критик должен помочь правильно воспринять работу не только автора, но и переводчика.
5. ЧИТАТЕЛЬ И ПЕРЕВОДНАЯ КНИГА
Замыкающий цепь вопрос о читателе и переводной книге не только возвращает нас к проблеме авторского замысла и его доведения до читателя, но и сам по себе настолько мало изучен, что здесь приходится пока ограничиться самой общей его постановкой. Вопрос этот сложен хотя бы потому, что переводимое произведение живет иногда веками, и живет двойной, раздельной жизнью: как подлинник и как ряд последовательных его переводов. И у каждого из них своя особая читательская судьба, еще очень слабо изученная в еще не написанной истории перевода.
В идеале перевод должен организовывать наше восприятие вокруг переводной книги так, как подлинник организовывал вокруг себя восприятие своего читателя. Однако учесть это трудно.
Подлинник - это документ эпохи, но и неизменная эстетическая данность, которая может пережить века. Самый лучший перевод едва ли может претендовать на такую долгую жизнь. Это исторически ограниченное истолкование подлинника и документ своей эпохи даже в большей степени, чем подлинник.
Есть произведения настолько содержательные и многосторонние, что и полсотни переводов не могут исчерпать их глубину и мастерство: вспомним "Гамлета", "Фауста", "Слово о полку Игореве". Но зато есть произведения, которые при мало-мальски удачном первом переводе уже не стоит переводить второй раз до тех пор, пока от времени не устареет, не обветшает самый языковой материал перевода.