Лев Аннинский - Русские плюс...
«Тот факт, что православному нужно шесть часов стоять на ногах или на коленях, даже сесть нельзя, говорит о том, что человек находится глубоко внизу, а Бог от него — по чистой вертикали… Православные не изменились за тысячу лет… Едва с колен встали, из-под КГБ еще не выползли, а уже враг у них — Ватикан. Уже хотели бы запрещения других конфессий в России… Извините меня — это средние века! Вот мы там и находимся — югославы, греки, болгары и Россия находятся в шестнадцатом веке. Ничего плохого в этом нет, просто факт. Посмотри, как разошлись чехи со словаками и как расстаются сербы с хорватами. Насилие, геноцид, нетерпимость, страсть, племенные войны… Православие и мусульманство очень близки в этом смысле… слово „компромисс“ для них — гадкое слово… Ничего не изменили и десятилетия атеистической пропаганды. Православный атеист — это воинствующий атеист. А протестантский атеист — очень мирный человек. Поэтому российские коммунисты очень отличались от шведских и, как ни странно, мало отличались от камбоджийских. Каждая религия в конце концов определяется ценою жизни. В православии цена жизни низкая, в мусульманстве еще ниже, в буддизме жизнь просто ничего не стоит…»
Особенно красиво про вертикаль: Бог вверху, православный внизу… У русских философов бывали такие же метафоры, но, «как ни странно», с обратным смыслом. Православие человека на земле укрывает — католицизм человека к небу вытягивает; у нас «шатер», у них — «шпиль»; готика вертикальная. Читал я также, что когда православный монах на Афоне созерцает свой пуп, то это он замыкает в себе энергию, а вовсе не отрицает «вертикаль». Буддист, я думаю, делает то же самое.
Если же пройтись по горизонтали, то интересно, что на крайнем Западе, где цена жизни должна быть максимально высока, обнаруживается тяга… к крайнему Востоку: к тому самому буддизму, где жизнь «просто ничего не стоит».
Жизнь, я думаю, дорого стоит везде. Формы оплаты разные. Коллективные, индивидуальные. Формы складываются веками; в известном смысле их «не выбирают». Человек в основе своей действительно не меняется. Каждый век знает свое средневековье. Это сказал Лец, житель Польши, где «кончается Европа».
Пусть кончается. Раз так, я не хочу быть ни «европейцем», ни «белым». Я хочу быть русским, каковым и являюсь. К Ватикану ненависти не питаю. Остаюсь атеистом, как и был, впрочем, не воинственным, каковым никогда и не был. Хочу здравого смысла, хочу трезвой экономики. И еще: чтобы трезвая экономика не претендовала определять бытийные ценности.
Ценности надо уважать: и у католиков, и у буддистов, и у мусульман, и, простите, у самых архаичных язычников. Потому что всюду люди, и они имеют право понимать цели бытия так, как это сложилось у них на протяжении тысячелетий. Не тыкая ими друг друга в глаза. И, разумеется, не выясняя отношений так, как это делают «сербы с хорватами». Или как это делали уважаемые белые европейцы, англичане и французы, на протяжении ста лет, с 1337 по 1453, пока мы тут стояли вертикально и ползали на коленях. Ничего плохого в этом, конечно, нет, просто факт.
К «фактам» режиссер вдруг добавляет:
«Когда я говорю такие вещи, на меня русские сильно обижаются».
Правда? Я не обижаюсь.
Впрочем, обижаемость пропорциональна наивности, так что когда тебе сообщают «просто факты», но при этом добавляют, что факты «обидны», и что англичане в нас разочарованы, — иной обидчивый и поверит.
ТАКАЯ СУДЬБА
У Шукшина в романе о Разине — воевода Семен Львов, попытавшийся запереть разинцев в дельте Волги и не выпустить в море, узнает, что те, быстро и хитро разделившись, все-таки просочились, выскочили к нему в тыл; в момент доклада об этом воевода мгновенно теряет интерес к делу и падает духом.
Рассуждение Шукшина в связи с этим когда-то потрясло меня: вот русские люди! Как легко, как быстро взлетают и воодушевляются! Как скоро гаснут…
Вообще-то логичнее было ждать от Шукшина другого: хоть в контексте социальных идей, почерпнутых им из традиций советского эпизма, хоть в контексте увлекавшей его национальной идеи — логично было ждать противопоставления Разина Львову как настоящего русского народного героя эксплуататору и вырожденцу. Но увидеть русское В ОБОИХ — это было (для 1972 года) в высшей степени необычно.
Теперь, перечитывая Шукшина, я вижу в его рассуждении следы привычного разлома: «Так резко различаются русские люди: там, где Разин легко и быстро нашелся и воодушевился, там Львов так же скоро уронил интерес к делу»; «им овладела досада»; ему тяжко было «снова собираться с мыслью и духом». Но, при всем различии, тот и другой — русские люди, и Шукшин подмечает здесь важнейшую национальную черту, глубинную русскую драму.
Легко загораемся. И быстро гаснем. В непредсказуемой, головоломной, «незаконной» ситуации — азартные игроки. При угрозе проигрыша — мгновенные неудачники. Готовы на все плюнуть и начать все снова: на новом месте, в другой раз.
Поразительная уверенность, что места хаптит и что других разов будет навалом.
Поразительный переход из уверенности в уныние и из уныния опять в уверенность.
Поразительная неустойчивость и непредсказуемость: непредсказуемость для самих себя.
Вы скажете: а легендарная русская стойкость? А смертное стояние на Шипке? А русская готовность часами и сутками сидеть в окопе, выжидая выгодного момента для атаки, месяцами и годами жить в землянке, трудясь для победы? Широкий смысл этого национального качества общепризнан, но вот свидетельство конкретное, профессиональное: маршал Рокоссовский, родом поляк, отмечал способность русского солдата ждать — по контрасту с жолнежом польским, который в атаке отважен, да вот ждать не умеет: пан или пропал, и немедленно! Русский воюет привычно — на измор, на износ. Его главная, фундаментальная черта в войне — стойкость. Выстоять! Как в Бородинской битве, Толстым описанной. Как в 1941-м: стоять насмерть! Эту черту в ту пору патриотически отмечал даже такой антисталинист, как Солженицын. Мы, воюя, прежде всего стоим, и уж потом — пятимся, и уж потом — размахиваемся и «врезаем». И это воинское «стояние» — сродни, конечно, легендарному, двужильному, невменяемому русскому терпению.
Как же связать ртутную шукшинскую подвижность русской души — с этой бездвижностью стояния-сидения?
А вот так напрямую и связать. Связка на разрыве. Скобы на трещине. Желание взять в обруч, положить плаху, закрепить намертво, решить на вечные времена — от того же инстинктивного, звериного чувства нестабильности, неустойчивости, непредсказуемости. Чудовищный перевес импровизации над методичностью в основе характера (талант сильней ума), и чудовищные же усилия подавить этот безудерж — незыблемым, чугунным бездвижьем: укротить шатость крепостью (община сильней индивида).
Ощущение такое: не за что зацепиться, не на что опереться в «чистом поле». Тогда вбиваем кол и намертво держимся. Кто отойдет — предатель.
Сравнить с Европой. Самые «нерусские» в ней народы: англичане, французы, датчане, итальянцы. Там живущие, где морем, либо горами, либо реками — ограничено пространство. И в этом пространстве: на острове, полуострове — отстаивалось отграниченное однородное существование. Чем ближе к «серединке» (немцы в «середине» Европы), или к «проходному двору» (испанцы: хоть и «на краю», но — как «труба», по которой хлестали в Европу сарацины), или к «натуре» (норвежцы, у которых государственность была «чужая», шведская, а «своя» — лишь природа), — тем ближе характеры этих народов к русским, в которых играет именно «природа», «натура», и у которых земля — «проходной двор», которым смирять игрище стихий и воль приходится именно железной, давящей всякую волю «системой».
У русских никогда не было ни твердого места, ни древнего корня. На евразийской равнине с ветром гуляли ватаги, дружины и орды из края в край, вернее, без конца и края; кто откуда пришел, кто куда ушел, — иной раз просто некому было выяснять: все мешалось. Шли с юго-запада славяне, шли от «финских хладных скал» — варяги, шли из азиатских степей — татары, и смешивалось все, смешивалось: кудри черные и кудри белые (получались русые), носы горбатые и носы приплюснутые (получалось что-то среднее: «картошкой»), глаза карие, глаза синие, а уж про души и говорить нечего: полная «всеотзывчивость».
Те, что здесь смешались, и назвались — русскими. И страна назвалась Россией.
Что их свело вместе, что эту страну — скрепило?
Нужда свела вместе: вечная опасность удара сзади, сбоку, изнутри; вечный страх нашествия, междоусобия, непредсказуемого срыва.
Беда страну скрепила: бесконечные кровавые счеты между «своими», вечные оглядки на «чужих», непрерывное участие «чужих» в разборках между «своими», постоянное смешение своего и чужого.
Вопль о границах, о межах — в безграничном просвисте сквозящих «проходных дворов», зияющих дыр, незатыкаемых промежутков. Морок маргинальности: ползла империя «пятном на скатерти», растекаясь и впитываясь, пока на гигантском пространстве не сравнялось бессилие Центра идти дальше с бессилием окружающих народов идти на Центр. Тут стали чертить на песке границы, вбивать колышки, колы, колья, тянуть проволоку: сделалась Империя.