Кнут Гамсун - Духовная жизнь Америки
Эти картины не отправляются в галереи или на художественные выставки, богатые люди покупают их у меблировщиков столовых зал. Потому что, раз всем известно, что эти картины идут в ход, тотчас же открывается целая промышленность, настоящая фабрикация петухов и бычачьих окороков. Картины пишутся с определённым намерением изготовить мебель в столовую; им придают декоративный вид, необходимый для украшения стен, у них яркие краски и резкие контуры фигур. Даже бычачьим окорокам придают декоративный характер, с удовольствием украшая их прекрасной розой или бантиком у обрубка кости. У мёртвой птицы на доске декоративно распластанные крылья, каждое пёрышко написано великолепными красками, эти мёртвые крылья летят над доской так, что прямо любо-дорого. Если при этом у подобной картинки, мало-мальски прилично написанной, найдётся в уголке более или менее известное имя янки, да ещё она в раме, на которой нет ни пятен, ни царапин, то у неё живо найдётся покупатель — богач увешивает свою столовую редкостями. У подобного американского жюри так мало художественной стыдливости, что оно принимает и детские работы, потому что это детские работы, и даёт им место, где придётся, охотнее всего на видном месте. На этих детских набросках вешается билетик, на котором написано, что художнику двенадцать лет, и что он сирота. На угольной мазне, изображающей двух петухов, билетик оповещает публику о том, что художнику пятнадцать лет, что он глухонемой и хромой. Что за дело эстетике до благотворительности? В качестве художника, я, не задумываясь, стащил бы со стены этих петухов, — произведение калеки. Эти картины прямо издеваются над посетителем и убивают окружающие произведения. Стоит раз бросить взгляд на эту невозможную живопись, и её уже никогда не забудешь, она раз навсегда произвела впечатление своей нескладной пошлостью. Она уже революционизировалась у вас в глубине вашей памяти и останется там; невозможно окончательно разделаться с ней. Увидишь раз в жизни пару таких петухов, и они изо дня в день будут стоять у вас в глазах; они встают перед вами в ту минуту, когда вы этого наименее ожидаете, они валятся на бумагу, на которой вы только что собрались писать, садятся на абажур, цепляются за стенной календарь, они так плачевно взирают на мир, со своими необычайно тонкими лапами, что сердце разрывается, на них глядя.
Разумеется, есть и на американских художественных выставках что-нибудь хорошее среди всей этой посредственности, особенно, если выставка охватывает весь Союз. Лучший род в американской живописи это пейзаж; в нём страна действительно обладает крупными установившимися именами, людьми, достигшими истинной рутины в изображении дуба… На истинно американском пейзаже постоянно видишь следующее: девица доит корову на зелёном лугу, возле крупного леса, у голубой скалы под чистым небом. Снова под иной личиной является лунный свет, царящий в поэзии. Этот пейзаж американские художники создают по памяти, при чём всё у них идёт гладко, без сучка и задоринки. Краски у коровы словно у колибри, лес состоит из отборнейших деревьев, а скалы выстроились в таком порядке, что либо подножием своим попирают землю, либо вершиной продырявливают небо.
— Ах, так и хочется схватиться за верхушки этих скал и вытянуть их посмелее к небу! А в небо так и хочется пустить облачко!
Жалкое и робкое искусство, полёт в лазурь, в безмятежность мира, а главное, искусство, по духу и содержанию совершенно подобное литературе. Если изображена пастушеская сцена, то в этой пастушеской сцене все безукоризненно одеты; на воздухе может быть хоть 100 градусов Фаренгейта, трава может высохнуть от жары, но ни пастушок, ни пастушка не расстёгнуты ни на одну пуговку. Если изображена внутренность комнаты, то на стене непременно висит «Кроткий утешитель» и Джордж Вашингтон, на рояле стоит открытый «Yankee Doodle», а стенной календарь под зеркалом показывает 23 августа, воскресенье. В этом помещении сидят на мягких креслах двое и любят друг друга!.. Долой пуговицы! Поставьте календарь на понедельник, на свободный, голубой[29] понедельник, выпустите на сцену борьбу и радость жизни! Я не требую каких-то безумств или тяжких грехов, — это всё вопросы морали, вещи, решаемые каждым по-своему, — я прошу жизни, живого тела под платьем, а это уже вопрос искусства. Пусть эти влюблённые покажут нам, что пульс их бьётся, а грудь трепещет; пусть они покажут нам, что жизнь струится у них под кожей, что плоть их сжигает пламя человека!
Один лунный свет. То, о чём в американской литературе говорится многоточием, в американской живописи говорится одеждой; дальше этого дело не идёт, да и не пойдёт, пока не получит новой руководящей нити.
В скульптуре Америка сильнее всего в изображении животных; кошка и собака — вот первое и последнее их дерзновение; идя дальше, они дойдут и до негра. Индеец в военной одежде, распятый Христос, бюст Вашингтона — вот в наше время всё снова и снова повторяемые в американской скульптуре типы из жизни. Время от времени попадается вам на глаза гипсовая фигура, на которую невольно обратишь внимание, потому что на пьедестале её начертано несколько слов, в роде стишка. Фигура представляет собою образ женщины, аккуратно прикрытой, невыразимой красоты, — американскую Венеру, с талией не толще детской шейки, а стишок даёт вам понять, что каждая женщина может сделаться столь же прекрасной, если выпьет столько-то бутылок Sarsaparilla Айера. Гипсовая фигура — реклама патентованного медицинского препарата… Далее видим мы ещё группу: женщина умывает лицо мальчику-подростку, а стишок оповещает нас о том, что каждый может сделаться таким же белым, как этот мальчик, если станет употреблять известный сорт мыла. Произведение искусства рекламирует мыльный завод Пэра в Бруклине.
Несколько лет тому назад один американский скульптор напал на мысль оказать своей стране услугу; он был республиканцем в политике и патриотом по натуре, — а потому многие стали думать, что не может быть ему равного в искусстве. Он высек пьедестал, человека, вытянувшегося во весь рост, и коленопреклоненного негра; эти три вещи соединил он посредством железных брусьев в одну группу. Человек, стоящий во весь рост, рабовладелец, в руках у него плеть, а когда человек держит плеть в руках, то он в высшей степени рабовладелец. Негр — раб, он стоит на коленях, он молит, а уж если негр молит, то это, конечно, диво. И вся Америка нашла, что эта работа — диво. Художник оказался человеком со светлой головой, у него был налицо великий талант изобретательности, свойственный его соотечественникам: он высек чёрного негра из белого мрамора, а белого рабовладельца — из чёрного. Снова «Хижина дяди Тома», ни дать ни взять — «Хижина дяди Тома»! Госпожа Бичер-Стоу не могла яснее выразить словами, чем эта группа выражала камнем, какими чёрными варварами были обитатели южных штатов, раз они могли заставлять этих белых созданий трудиться на хлопчатобумажных плантациях ради пищи, одежды и вознаграждения. А вся группа указывала на пример свободолюбия и человеколюбия северных штатов, освободивших этот народ от рабства. Художник был патриотом, а с этого времени стал он весьма влиятельным человеком, получил имя, почёт, хорошие средства и положение в свете. Но эта группа не сообщала о том, что эта самая страна, освободившая тогда несколько тысяч негров, изо дня в день держит 1 миллион 119 тысяч своих собственных детей на положении рабов в своих собственных шахтах, — об этом группа умалчивала, потому что она вовсе не должна была служить проповедью против рабства вообще; это отнюдь не входило в планы скульптора; она, во-первых, должна была служить политической рекламой для республиканской партии, к которой он принадлежал, и, во-вторых, должна была явиться предметом патриотического благоговения всего его отечества. И этого она вполне достигла: она произвела сенсацию, сделалась известнейшим произведением искусства всей страны.
Само собою разумеется, что американская скульптура — в высшей степени стыдливая скульптура. И не думайте искать здесь человека без фигового листа! Даже маленький ребёнок, играющий своим башмачком, не может играть башмачком без фигового листа, а стой в Америке Ева Дюбуа (Eve nouveau-nee), то недолго простояла бы она там без набрюшника. Во всех изобразительных искусствах Америки — так же, как и в её литературе — царствует величайшая щепетильность во всём, что касается обнажённого тела. Художники рассказывали мне, что они никогда не рисуют с натурщиков, что они даже не могут найти натурщиков, потому что это совершенно против бостонских правил — стоять на натуре голым, что им всё равно не разрешили бы писать голую натуру, даже если бы им и удалось подыскать натурщика. Можно себе представить, что значит угадывать, а не видеть не только поры, всевозможные оттенки кожи, но и мускулы, и всё тело. Что же после этого мудрёного, если Венера Милосская кажется янки верхом возможной дерзости! Возьмём Эрштедский парк в Копенгагене. Скульптурные фигуры такой наготы, как там, парк, разукрашенный таким образом и без фиговых листков, ни в каком случае не потерпели бы нигде в Америке, хотя бы какому-нибудь городу дважды отдавали его даром. Бостон со своей крикливой моралью заражает всю Америку влиянием своей грубой щепетильности, которая окрашивает и искажает воззрения как художника, так и публики. Обнаруживая величайшую стыдливость перед рукой без рукава или ногой без чулка, американцы в то же время поразительно нечувствительны к тому художественному, духовному бесстыдству, которое проявляется в их искусстве. Я подразумеваю как их криминальные рассказы, так и живопись для столовых, да и добрую половину их патриотической скульптуры вдобавок. Они, не задумываясь, принимают на выставку невозможных петухов только потому, что их написал калека, и все находят это в порядке вещей, и зрители собираются перед этой картиной.