Татьяна Толстая - Не кысь (сборник)
Кстати, об этих лионских фабриках, где молодой предприниматель заказывал свои конкурентоспособные рулоны. Мы зачем-то в школе проходили «восстание лионских ткачей», должны были сочувствовать, что они там забастовали и отказались ткать. А того мы не проходили, что Лион — стариннейший европейский центр производства натурального шелка и что там с XV века проходят ежегодные европейские торгово-финансовые ярмарки. Вот только сейчас узнала из энциклопедического словаря. То есть нас в школе учили дурному: как не работать. А про музей тканей, про ярмарки — ни слова. Значит, непрерывный, с пятнадцатого века, труд и созидание этих тысяч людей — тьфу. А как бастовать — пожалуйте в учебники.
Кстати же, поинтересовалась, почему они бастовали. Потому что Жозеф-Мари Жаккар, он же Жаккард, изобрел станок для производства жаккардовых тканей. «Рост производства тканей, а, следовательно, их дешевизна и доступность вызвали социальный взрыв», пишет источник. То есть они там не стонали у станков от непосильной работы, а возмутились падением прибылей. В трудовом ткаче ворочался разъяренный буржуа, а вовсе не постная Ниловна.
А наш русский мужик, коль работать невмочь, так затянет родную «Дубину». Про то же и Вас. Вас. Розанов:
«Вечно мечтает, и всегда одна мысль: — как бы уклониться от работы».
В общем, всенародное зубоскальство на тему «хотим работать, как в Монголии, а жить, как в Париже» несколько приелось. Шутка, повторенная дважды, становится пошлостью. Россия, скрипя всеми колесами и рассохшимися приводными ремнями, разворачивается в сторону нормального рынка. Хочешь жить как в Париже — поработай как в Лионе, — это понимает все большая часть населения. Но словесность наша, как и встарь, пренебрегает этой важнейшей социальной темой, дескать, не царское это дело. Пусть бальзаки роются в авизовках, нам это западло. Ну западло так западло, но добро бы писали о трансцендентном и сверхчувственном. А то все больше кровавые ментовские разборки, женские сиськи и «как я нанюхался».
Тут еще традиционное презрение к «беллетристике» как низшей, по сравнению с горными вершинами, литературной продукции. Наша критика, современная русская литературная критика, заменила собой выездные комиссии, ранее бушевавшие в райкомах-обкомах. Брюзгливое недовольство писательским трудом, углы рта вниз, ноздри раздуты. Где шедевр? Шедевр подавай! Где Вечное? Вечное где, я спрашиваю?! И суп им жидок, и жемчуг мелок.
Между тем, беллетристика — прекрасная, нужная, востребованная часть словесности, выполняющая социальный заказ, обслуживающая не серафимов, а тварей попроще, с перистальтикой и обменом веществ, то есть нас с вами, — остро нужна обществу для его же общественного здоровья. Не все же фланировать по бутикам, — хочется пойти в лавочку, купить булочку. Не всегда, знаете, приятно, придя домой и уже переобувшись в тапочки, столкнуться в коридоре с Ангелом: «над головою его была радуга, и лице его как солнце, и ноги его как столпы огненные; в руке у него была книжка раскрытая» (Откр., 10, 1–2). Невротиком станешь.
А невротик, как известно, более всего сопротивляется тогда, когда врач вплотную подобрался к его неврозу и пробует поломать замки, развязать узлы, вскрыть истинные причины заболевания. Тогда невротик кричит особенно истошно, отпихивает врачевателя, зажимает свою болячку обеими руками. У русского общества застарелый невроз на имущественной, финансовой почве: мы сильно битые.
Сорок тысяч стоит «Волга»,
Люди копят деньги долго.
Но какой владельцу прок?
Все отнимут, — дайте срок.
Литература и Беллетристика, подобно евангельским Марии и Марфе, пекутся о разном, но равно нужном Божьей твари; и если Мария грозит Судным Днем, то Марфа указует на ссудную кассу. Не хлебом единым, но, руку на сердце положа, и не словом единым жив человек. Кушать-то хоцца.
Гоголь пытался создать идеального русского героя, рачительного, хозяйственного, предприимчивого, но не смог и сжег вторую часть «Мертвых душ». Толстовский Левин не может ни жить, ни хозяйствовать, пока не найдет Бога, — no comments. Чехов изобразил неприятного Лопахина, вырубающего вишневый сад (красоту), чтобы построить дачки (выгоду). Чехов умер вовремя, в 1904 году, а то пришлось бы ему дописывать, как народ поджигал лопахинские дачки в 1905-м, но не для того, чтобы снова насадить вишни, совсем не для того. С Обломовым все понятно: Штольц — немец, вот пусть он и работает, а мы полежим. У А. Островского много и роскошно о деньгах и купцах, но, опять-таки, о том, как они, деньги, искажают нравы и душу купцам. С изумлением обозревая русскую классику, находишь едва ли не единственное произведение, видящее в заботе о вещах, о быте, о земном, о материальном, — добро. Это гигиеническое «Федорино горе».
Но чудо случилося с ней:
Стала Федора добрей.
Тихо за ними идет
И тихую песню поет:
«Ой вы, бедные сиротки мои,
Утюги и сковородки мои!
Вы подите-ка, немытые, домой,
Я водою вас умою ключевой.
Я почищу вас песочком,
Окачу вас кипяточком,
И вы будете опять,
Словно солнышко, сиять…» etc.
Удивительное, необъяснимое преображение Федоры («чудо», говорит поэт), превращение из засранки в чистюлю, или из Марии в Марфу, — редчайший случай в нашей литературе; обычно герой преображается в обратную сторону: рубит, поджигает, уничтожает, пачкает, — среда заела. Власть тьмы. Среда Федоры — прусаки и тараканы — тоже не подарок, однако здоровое начало бабы вот победило же. Посуда вернулась, и теперь
Будут, будут у Федоры и блины и пироги!
Плохо разве? Блины-то с пирогами! Однако перенесите этот сюжет во взрослую литературу, в прозу, в беллетристику, — сию же минуту накостыляют вам по шее, глумления не оберешься, сам Байрон Гамлетович Печорин растопчет вас в подконтрольном ему издании ногами «как столпы огненные»; а в руке у него будет книжка раскрытая, и там будет сказано, что нельзя.
А мы вот тут решили, что можно, и, взяв в спонсоры Фонд «Открытая Россия», объявили в интернете, на сайте gazeta. ru, литературный конкурс «Чудесные истории о деньгах».
Условия конкурса были такими:
«Российскому бизнесу очень не хватает доверия общества. Между тем гражданское общество невозможно без рынка, а значит, и без бизнесменов. (…) На конкурс принимаются и рассматриваются тексты длиной 100–200 компьютерных строк, сочиненные в свободной манере, в любом жанре, а главное — чтобы присланные вами истории были увлекательными, смешными и написанными с симпатией к их героям — предпринимателям».
Как мы и предвидели, Большая Литература возвела глаза в небеса и застыла в скорбном молчании. Она недоступна звону злата. Такая вошь, как русский социум и его здоровое будущее, не взволновала ее. Мы обратились к нескольким Большим Писателям с личной просьбой поучаствовать в конкурсе, но нас не пустили и с черного хода. Из критиков отозвался только один: обозвал наш проект проституцией и сейчас же пообещал принять участие. Мы ждали, раскинувшись, но он не пришел.
На конкурс было прислано более пятисот рукописей очень разного достоинства. Иногда и совсем без достоинства. Так, некоторые авторы, приученные, вероятно, читать рекламные обещания под крышечками содовых напитков, поняли нас слишком буквально: они решили, что мы заказываем беспардонное, бессовестное восхваление купюр как таковых. Двое не знакомых между собой людей наперебой слали нам тексты такого содержания: «Я обожаю вас, деньги! Нежная зелень бакса, медовые подпалины гульдена, розовый рассвет еще чего-то там. О, прекрасные мои!.. Ваш хруст!.. О, я целую ваши водяные знаки!..» и т. д. Этих казначейских бальмонтов мы отвергли.
Другие, тоже не разобравшись в простом школьном задании, прислали прозу и стихи о том, что не в деньгах счастье: утверждение, настолько смехотворно верное, что не стоило бы снова и снова к нему возвращаться, особенно учитывая, что Гран При у нас сто тысяч рублей.
Третьи просто, без лирики, предложили купить у них административное здание в Казани.
Четвертые — их было большинство, — поведали о любовном томлении своих героев и подробно описали привлекательные стати их избранников и избранниц. Некоторые описания были даже неплохи, но совсем не по теме. Как бы спохватившись, авторы назначали своих жеребцов главными менеджерами и, отделавшись от обузы конкурсного условия, уже беспрепятственно бросали их в водовороты жарких простыней, черных кружев и лиловых атласов. Все у них, понятно, вздымалось, задыхалось и колыхалось. Таких рассказов, не соврать, пришло под сотню. Подтвердилось, кстати, что джентльмены предпочитают блондинок: в текстах с мая по сентябрь всего две дамы со «жгучими, смоляными кудрями». (Мы передадим корпус рукописей знакомым маркетологам, чтобы они соображали, сколько пудов басмы и сколько гектолитров перекиси водорода нужно разместить на рынке.) Глаза у красавиц голубые, но у двух — черные (жгучие, ясен пень), одна скромно кареглазая, и у одной — «огромные лиловые». Таких не бывает, но, конечно, красиво. Ноги без исключения длинные, талия неактуальна. В целом — вкусы шофера-дальнобойщика, купившего в ларьке куклу Барби для подвешивания к зеркалу заднего вида. Причем авторы-женщины не отстают от мужчин. Только у мужчин — все больше буря и натиск, а дамы послезливее, с душой. Все предсказуемо.