Герберт Уэллс - Собрание сочинений в 15 томах. Том 14
А по мере того, как мы освобождаемся от былых наивных и ребяческих надежд, мы научаемся предвидеть и избегать разочарований. То, что по нашим нынешним понятиям кажется нам странным, может оказаться приятным, если стать на иную точку зрения. Когда придут новые времена, люди будут иначе мыслить. Мы же умрем, и вместе с нами умрут наши ценности. Мне бы следовало оспорить мнение Фоксфильда, что скорость перемен превосходит человеческую приспособляемость. Он прав, когда говорит о головокружительном темпе происходящих изменений, но я не верю, что человек окажется неспособным к ускоренной адаптации, ежели этого потребуют обстоятельства. Мы не столь негибки, не столь закоснели; Фоксфильд не учитывает нашей забывчивости.
В то же время он недооценивает воздействие нового воспитания, которое может чрезвычайно отдалить молодое поколение от старых, избитых чувств, выцветших эмоций. Люди упрямы, но по сути дела вовсе не консервативны. Оказался достаточным, например, срок, не превышающий трети столетия, чтобы произошли огромные изменения в области половой морали. Так почему же невозможны столь же кардинальные перемены в представлениях политических и хозяйственных? Нет, отнюдь не неизбежна та пресловутая эра катастроф и страданий, картину которой развернул передо мной этот неблагодарный Фоксфильд, пророчествующий беды пред лицом осиянного солнцем моря. Катастрофа возможна, но отнюдь не неизбежна.
И в конце концов Фоксфильд отнюдь не непогрешим — ухитрился же он напялить задом наперед совершенно нормальные брюки. Быть может, та же участь постигла его некоторые факты. Я верю, что прежде чем Время сокрушит материальные устои этого приятного, полного прилежания, глубоко порядочного, умеренно богобоязненного, патриотичного, сентиментального семейного житья-бытья, какое вот уже сотню поколения ведет цивилизованное человечество, новое поколение окажется подготовленным к новым условиям и обживет мир, сменивший наш. Нам труднее представить себе эти новые времена, чем ему будет существовать в них. Весьма возможно, что это поколение будет ничуть не менее счастливым, чем наше. Быть может, даже куда более счастливым.
Именно поэтому я и продолжаю свою издательскую деятельность.
Нужно действовать, поскольку нельзя все время быть только созерцателем босуэлловского типа. Нужно жить собственной жизнью. Я не мог бы с кроткой усмешкой осматривать милый провинциальный город, который дремлет в полнейшем неведении о ходе событий, несущих ему гибель, если бы не чувствовал, что помогаю строить некое новое счастье, некий образ Действенного Довольства, вместо того, которое погибнет вместе с Ренном и подобными ему городишками. Я оправдываю в своих собственных глазах себя и свою жизнь именно тем, что я собираю и распространяю творческие мысли. По собственному своему выбору я сделался слугой и частицей того нового, лучшего мира, который борется за свое рождение; я не служу старому, клонящемуся к упадку миру. Как наследник большей части паев в издательской фирме, я обладаю положением, позволяющим мне действовать согласно с моими взглядами. Если развитие мысли не будет отставать от изменений в материальной сфере, все будет хорошо. Но мысль должна для этого изрядно попотеть. В мире разума я нечто вроде почтальона, разносящего новые идеи; я обязан быть отличным ходоком. Я могу жить счастливо. Я люблю эту странную профессию издателя. Материальной стороной издательского дела я занимаюсь несколько вынужденно, но небезуспешно. Мои компаньоны — толковые сотрудники, они относятся ко мне критически, но не упрямы. Они доверяют мне, да и весь прочий штат у нас превосходно подобран.
Возвращаясь в Торкэстоль из Портюмэра, я окончательно отбросил фоксфильдовское представление о неотвратимом веке злосчастной праздности. Ничего подобного не случится. Я согласен с тем, что в неизбежном периоде всеобщих перемен будет множество неприспособившихся, множество рухнувших надежд, множество людей, страдающих от вынужденной праздности, но я верю, что все это удастся преодолеть. Я предвижу, что миллиарды существ будут страдать, что им будет трудно учиться новому, что это новое для многих окажется недоступным, но я не верю в какую-то всеобщую трагедию. В лоне грядущего таится новый мир, который ничем не хуже миров, порожденных прошлым.
Во всяком случае, я остаюсь жизнерадостным оптимистом, хотя бы потому только, что меня толкает к этому внутренняя потребность. Радость жизни победит. Я ощущаю это интуитивно. Наши писатели, в частности авторы моего цикла «Путь, которым идет человечество», безжалостно критикуют существующий порядок; и, однако, за работой они умеют шутить и насвистывать, ибо верят, что пролагают пути к лучшему будущему. Читателю, очевидно, знакомо мое издание «Путь, которым идет человечество». Оно должно быть ему знакомо. Одновременно в Америке мы публикуем параллельную серию. Там я ближайшим образом сотрудничаю с фирмой Ленорман. Вопреки всем своим недостаткам такая издательская пропаганда выполняет воспитательную задачу, которая университетам не по плечу, и к тому же выполняет ее весело. Сомнение может быть вполне полезно, но, поскольку это зависит от меня, я никогда не выпущу в свет книги заведомо пессимистической, которая могла бы удручить и без того уже удрученные человеческие души.
Если существует хоть малейший шанс, что мир выпутается из всех своих забот, то каждый разумный человек обязан, по-моему, поступать так, как если бы он был в этом абсолютно убежден. Если бы даже в конце концов ваш жизнерадостный оптимизм оказался напрасным, то ведь какое-то время вы были счастливы.
Долорес же совершенно иная. Некогда, много лет назад, я сказал, что счастливейшим днем в моей жизни я считаю день моего рождения. Она не может мне этого забыть. Цитирует с возмущением мои слова во время званых завтраков, обедов и прочих светских сборищ. Для нее, говорит она, появление на свет было тягчайшей обидой и величайшей трагедией. Когда-то и где-то она подцепила фразу: «Я была приговорена к жизни!» И, однако, с необыкновенным упорством цепляется за жизнь, за жизнь оптом и в розницу, за все ее мелочи и пустяки, так же как и за мою особу. Это ни в малейшей степени не мешает ей забрасывать оскорблениями и жизнь и меня. Она называет это критикой и ни за что не хочет признать, что это попросту бессмысленная клевета. Проницательность, благодаря которой она подмечает затаенное зло жизни, говорит она, — это ее несчастье. Увы, и мое также. Долорес убеждена, что постоянно, без всякого чувства меры, споря со всем на свете, она доказывает, какой у нее незаурядный ум. Готовность противоречить она считает Признаком оригинальности. Она чувствует, что примириться — значит сдаться.
Глава третья. Как мы поженились
1
Торкэстоль, 9 августа 1934 г.
Хотя мое внимание было отвлечено множеством всяких дел, я успел запечатлеть свою беседу с Фоксфильдом, прежде чем содержание ее, заваленное лавиной иных мыслей и переживаний, начало стираться в моей памяти. Возможно, что эти мои заметки содержат на взгляд читателя слишком много теоретических рассуждений о жизни и ее возможностях, но в конце концов это моя книга, а не ваша. Если б вы поставили меня перед выбором, я не пожертвовал бы своей теорией для того только, чтоб вам потрафить. Ежели кому-нибудь эта книга не понравится, он вправе взять другую или сам написать лучшую, на свой вкус и по собственной мерке.
Быть может, это прозвучит оскорбительно, но мне кажется, что куда оскорбительней было бы приспосабливаться к предполагаемому уровню читательских вкусов. Это бы значило, что, по мнению автора, читатель не способен самостоятельно мыслить и ему надо преподнести все в готовом виде, что он, читатель, безнадежно туп и эгоцентричен. Я, когда это от меня зависит, не издаю книг, сочиненных авторами, чрезмерно потрафляющими читателю, да и сам не хочу быть одним из них. Я пишу книгу о Счастье. О Счастье вообще и в частности; то есть о Счастье применительно к моей Долорес. Пишу исключительно потому, что эта проблема живейшим образом занимает меня, и без всяких иных причин.
А в эту минуту у меня слишком много собственных забот, чтобы еще беспокоиться о реакции читателя. Дело в следующем: несмотря на величайшее желание быть счастливым, я уже больше не счастлив. Мир перестал забавлять меня. Я уже не весел, как прежде. Почему бы мне и не признаться в этом? Быть может, вскоре я вновь обрету счастье: я ведь сотворен из удивительно эластичного материала; но сейчас мне кажется, что я уже никогда в жизни не буду счастлив. Так, должно быть, чувствует себя птица, снова посаженная в клетку. Прибыла Долорес, и ее горничная Мари, и, конечно же, любимый песик моей жены — Баяр, собачонка пекинской породы. Прикатили они в парадной автомашине, за рулем которой восседал шофер Альфонс; Долорес наконец решилась совершить путешествие в автомобиле, чтобы избежать хлопотной пересадки (Торкэстоль расположен на боковой ветке). Баяр что-то прихворнул, и требовалось вмешательство ветеринара. Я пережил период сильнейшего раздражения, которое мне наконец удалось подавить и затаить. Поэтому мне трудно было писать, и уж, во всяком случае, у меня не было ни малейшей охоты выделывать всяческие литературные кунсштюки и подмазываться к читателю. Прибытие Долорес было сопряжено с бесконечным количеством мелких хлопот и передряг. Мне кажется, однако, что все это удалось помаленьку уладить. А теперь я хотел бы немного передохнуть и выяснить, куда меня занес поток моих мыслей. Первая остановка: радостно возбужденный свежим воздухом и быстрой ездой, я предположил, что мною сделано невероятное открытие, суть которого в том, что счастье является будто бы непременным фоном любого существования. Но Фоксфильд сделал все, чтобы разочаровать меня и обесценить мое открытие. А теперь я задерживаюсь на следующей станции и задаю себе вопрос: не априорно ли мое открытие, что всякое живое существо предназначено для счастья, и правда ли, что за эти два исключительных солнечных дня на пути моем встретились одни только счастливцы и счастливицы? Быть может, трудность выражения мысли в словах привела к ошибке и мы попросту спутали факты позитивные с негативными? А ведь если вопреки всему я все-таки прав и счастье является правилом, а не исключением, то именно оно должно оказаться наиболее животрепещущей, наиболее непосредственной, наиболее захватывающей темой наших рассуждений. Ну, а мы с Фоксфильдом спорили все время скорее о несчастье, чем о счастье. Мы твердо определили условия, в которых осознается несчастье: его осознают только существа, одаренные памятью и способностью предвидеть будущее, причем только тогда, когда существа эти страдают, будучи не приспособлены к условиям среды. С точки зрения науки такого рода периоды и состояния должны составлять лишь короткие главы в Книге Бытия. Редко бывает, что перемены происходят вдруг и сопровождаются катаклизмами. И если условия изменяются постепенно, то мы вправе допустить, что столь же постепенно оказываются ненужными и вытесняются существа слабо приспособленные, мало-помалу уступая место более счастливым. Жизнь сама приспособляется к собственным требованиям.