Марина Цветаева - Рецензии на произведения Марины Цветаевой
Вспоминая те, уже далекие дни в Москве,[112] и не зная, где сейчас Марина Цветаева, и жива ли она, я не могу не сказать, что эти две поэтические души, мать и дочь, более похожие на двух сестер, являли из себя самое трогательное видение полной отрешенности от действительности и вольной жизни среди грез, — при таких условиях, при которых другие только стонут, болеют и умирают. Душевная сила любви к любви и любви к красоте как бы освобождала две эти человеческие птицы от боли и тоски. Голод, холод, полная отрешенность — и вечное щебетанье, и всегда бодрая походка и улыбчивое лицо. Это были две подвижницы, и, глядя на них, я не раз вновь ощущал в себе силу, которая вот уже погасла совсем.
В голодные годы Марина, если у нее было шесть картофелин, приносила три мне. Когда я тяжко захворал из-за невозможности достать крепкую обувь, она откуда-то раздобыла несколько щепоток настоящего чаю…
Да пошлет ей судьба те лучезарные сны и те победительные напевы, которые составляют душевную сущность Марины Цветаевой и этого божественного дитяти, Али, в шесть и семь лет узнавшей, что мудрость умеет расцветать золотыми цветами.[113]
Н. Павлович
Рец.: Марина Цветаева. Версты: Стихи
М.: Костры, 1921{27}
Легкий огнь, над кудрями пляшущий.
Дуновение — вдохновения…[114]
Почти вся книга Цветаевой в этом легком огне. Отсюда богатство ее ритмов, дикая и прелестная музыка ее.
В те же немногие минуты, когда «огонь» исчезает, сразу мертвеет стих, мертвеет явно и откровенно — так незащищена книга. Например:
Я счастлива жить образцово и просто.
Как солнце, как маятник, как календарь…[115]
(последние два слова почти невозможно произнести!) — и дальше:
«Быть светской пустынницей стройного роста» — строка безвкусная и ненужная в этой прекрасной музыкальной книге. Есть у Цветаевой грехи против чувства меры:
Я и в предсмертной икоте останусь поэтом.[116]
Слишком натуралистично, а потому и не убедительно! Но все это детали. Важно же то, что Цветаева не старается подменить «Дуновение — Вдохновения» — изощренностью форм, что делают теперь так часто. Да и не могла бы этого сделать, потому что стихия, в которой лежат корни ее творчества, — музыка.[117] Музыка же не лжет и лжи не прощает.
Марина Цветаева услышала какой-то исконный русский звук, пусть в цыганском напеве. Не потому ли цыганская песня была всегда так мила нам, что отвечает она чему-то древнему, степному, неистребимому в нас. И «Московская боярыня Марина»[118] сумела отдаться стихии этого звука. Так прекрасна ее песня о цыганской свадьбе:
Полон стакан,
Пуст стакан,
Гомон гитарный, луна и грязь.
Вправо и влево качнулся стан,
Князем цыган!
Цыганом — князь!
Эй, господин, берегись. Жжет!
Это цыганская свадьба пьет![119]
Или:
…Ах, на цыганской, на райской, на ранней заре
Помните жаркое ржанье и степь в серебре?
Синий дымок на горе,
И о цыганском царе
Песню…
В черную полночь, под пологом древних ветвей
Мы вам дарили прекрасных, — как ночь, сыновей,
Нищиx — как ночь — сыновей,
И рокотал соловей
Славу.[120]
В диком странствии, в серебряной степи рождается песня, и под эту песню рождаются новые странники, нищие и прекрасные сыновья, и так бесконечна песня и род, род и песня, пока ветер, пока степь, пока жарко ржут кони. Такую жизнь заповедал Бог, пусть друзья не манят.
Поэт принял это вольное песенное странничество как правду, потому что «Дух — мой сподвижник, и Дух мой — вожатый».
Если Ахматова подвела итог целому периоду женского творчества, если она закрепила все мельчайшие детали быта русской женщины, то Марина Цветаева сделала сдвиг — ветром прошумела в тихой комнате, отпраздновала буйную степную волю, — не ту ли, что несла и нам Революция в самой глубине своей, и усмотрела эту «цыганскую», «райскую» волю, сама приняв на себя добровольно новый огромный долг — уже не индивидуальный — долг мирского служения.
А. Свентицкий
Рец.: Марина Цветаева. Версты: Стихи
М.: Костры, 1921{28}
Очень слабый сборник, и потому посвящение «Анне Аxматовой» звучит оскорбительно. На первой странице —
Мировое началось во мгле кочевье;
Это бродят по ночной земле — деревья,
Это бродят золотым вином — грозди
(гроздья?),
Это странствуют из дома в дом — звезды,
Это реки начинают путь — вспять!
И мне хочется к тебе на грудь — спать.
Трудно понять, в чем тут дело. Стиxи определенно плохие, а последняя строка почему-то вдруг напомнила из блоковскиx «12-ти» —
На время десять, на ночь двадцать пять.
И меньше ни с кого не брать.
Пойдем спать.
Дальше — еще хуже…
…Где-то далече,
Как в забытьи,
Нежные речи
Райской змеи…[121]
…Чтоб ослеп-оглох,
Чтоб иссох, как мох,
Чтоб ушел, как вздох…[122]
– «Кабы — сдох!» невольно хочется закончить, именем анекдотической собаки, это трогательное пожелание.
Вот еще образец:
И сказал Господь:
— Молодая плоть,
Встань!
И вздохнула плоть:
— Не мешай, Господь,
Спать.
Xочет только мира
Дочь Иаира. —
И сказал Господь:
— Спи.
С первой строки до последней, весь сборник — образец редкого поэтического убожества и безвкусицы.[123]
Д. Святополк-Мирский
Современное состояние русской поэзии
Марина Цветаева{29}
Всей этой Красной Москве противостоит одно имя — Марины Цветаевой. Марина Цветаева — старшего поколения: ей больше тридцати лет, и ее стихи печатаются с 1911 года.[124] Она — не продукт революции. Она недостаточно оценена и малоизвестна широкой публике. Между тем, она одна из самых пленительных и прекрасных личностей в современной нашей поэзии. Москвичка с головы до ног. Московская непосредственность, Московская сердечность, Московская (сказать ли?) распущенность в каждом движении ее стиха. Но это другая Москва — Москва дооктябрьская, студенческая, Арбатская. Поэзия ее похожа на поэзию петербуржанок Ахматовой и Радловой[125] так же мало, пожалуй, как на поэзию «кафейных» поэтов. Это поэзия «душевная», очень своевольная, капризная, бытовая и страшно живучая. Цветаеву очень трудно втиснуть в цепь поэтической традиции — она возникает не из предшествовавших ей поэтов, а как-то прямо из-под Арбатской мостовой. Анархичность ее искусства выражается и в чрезвычайной свободе и разнообразии форм и приемов, и в глубоком равнодушии к канону и вкусу — она умеет писать так плохо, как, кажется, никто не писал; но, когда она удачлива, она создает вещи невыразимой прелести, легкости невероятной, почти прозрачной, как дым папиросы («И лоб в апофеозе папиросы»[126]), и часто с веселым вызовом и озорством. Этот вызов и это озорство иногда чисто формальны. Одно из самых лучших (и последних) ее стихотворений из цикла, где она говорит о радостях ученичества, начинается:
По холмам — круглым и смуглым,
Под лучом — сильным и пыльным,
Сапожком — робким и кротким —
За плащом — рдяным и рваным.
И так три строфы, где меняются все эпитеты, и только сапожок остается тем же. А кончается:
Сапожком — робким и кротким —
За плащом — лгущим и лгущим…[127]
Такие стихи пьешь, как шампанское.
И. Эренбург
Марина Ивановна Цветаева{30}
Горделивая поступь, высокий лоб, короткие, стриженые в скобку волосы, может, разудалый паренек, может, только барышня-недотрога? Читая стихи, напевает, последнее слово строки кончая скороговоркой. Xорошо поет паренек, буйные песни любит он — о Калужской, о Стеньке Разине, о разгуле родном.[128] Барышня же предпочитает графиню де Ноай и знамена Вандеи.
В одном стихотворении Марина Цветаева говорит о двух своих бабках — о простой, родной, кормящей сынков бурсаков, и о другой — о польской панне, белоручке.[129] Две крови. Одна Марина. Только и делала она, что пела Стеньку-разбойника, а увидев в марте семнадцатого солдатиков, закрыла ставни и заплакала: «ох, ты моя барская, моя царская тоска!»[130] Идеи, кажется, пришли от панны: это трогательное романтическое староверство, гербы, величества, искренняя поза Андре Шенье, во что бы то ни стало.