Рафаил Нудельман - Встречи и расставание (Об Аркадии Стругацком)
Обзор книги Рафаил Нудельман - Встречи и расставание (Об Аркадии Стругацком)
Рафаил Нудельман
Встречи и расставание
Как и все в нашей группе, я называл его Аркадием — это соответствовало возрасту и отношениям. То была, действительно, группа — небольшой коллектив единомышленников, сложившийся на базе общего понимания фантастики, да и общественной ситуации вообще. Таких неформальных групп в 60-е было много. Просуществовали они недолго — до чешских событий 68-го года. Наша тоже распалась тогда же. А возникла она еще до моего появления в Москве — я застал ее уже сформировавшейся, с неким планом действий. Я приехал в Москву из Ленинграда, где учился в аспирантуре, усердно читал фантастику, особенно Лема и начинающих Стругацких, и пробовал силы в переводе. Один из переводов взяла для публикации редактор тогдашнего отдела научной фантастики в издательстве «Молодая гвардия» Белла Клюева, и по приезде в Москву я отправился первым делом к ней. Выпал именно тот день, когда, как оказалось, в редакции проходил семинар фантастов, и на нем-то я впервые увидел Аркадия. Выступал Полещук, прочно забытый сегодня автор, присутствовали Гансовский, Ариадна Громова, кажется, Емцев с Парновым, кто-то еще; мне, новичку, каждый был по-своему интересен, но Аркадий оказался интересным вдвойне — как живая половинка самого интересного, как мне тогда казалось (и думается сейчас) автора, — и как человек. Он был каким-то большим, по-доброму шумным и по-доброму насмешливым, очень приятельским и очень ярким. В нем чувствовалось что-то крупное и значительное; проще говоря, в нем чувствовался талант. По-моему, Полещука ругали: рассказ, который он читал, был скучный и затянутый, — но ругали как-то по-деловому, без злости, слегка подсмеиваясь. Аркадий же, энергично обхватывая руками воздух и жмурясь улыбкой, рассказчика защищал, упирая, в основном, на его искреннюю преданность жанру. Потом Клюева заговорила о делах, и тут-то я понял, что существует некая группа и даже какие-то планы — создать издание «Библиотеки всемирной фантастики», протолкнуть через злобно-настороженное молодогвардейское начальство «своих», сделать семинары при редакции регулярными и многое другое.
Потом семинар как-то незаметно распался на группки и обнаружилось, что Аркадий и несколько других едут к Громовой; взяли и меня. По дороге «заскочили» в большой магазин на Краснопресненской, взяли коньяк и колбасу, прошли на Большую Грузинскую, и с тех пор так оно и пошло на долгие месяцы — встречи на семинаре или в редакции у Клюевой, возбужденные разговоры о делах и очередных планах, а затем — магазин, Большая Грузинская, допоздна у Громовой, коньяк и колбаса. Водку не пили подчеркнуто — Аркадий убедительно доказывал, что у интеллигентов ныне в моде коньяк. Громова пылко теоретизировала, Аркадий шумно витийствовал, заполняя собою весь четырехугольник между стеллажом с книгами и стеной, к которой был приткнут накрытый стол, язвительный худолицый Мирер подавал едкие реплики, улыбаясь тонкогубым, умным ртом, Файнблюм[1] (часто наезжавший из своей Перми, где он докторствовал — подумать — на кафедре марксистско-ленинской философии) пил и слегка матерился, добрый Миша Емцев просто пил, Рим Парнов (Еремеем его именовать было как-то неприлично) пил, быстро пьянея; я прислушивался, разинув рот на правах новичка. Это и была «группа». Был, правда, еще Борис Стругацкий, вторая половинка автора, он незримо присутствовал на этих коньячных бдениях, хотя и был далеко, в Ленинграде. Аркадий то и дело говорил: «А вот Борька думает… а вот Борька сказал…» — и чувствовалось, что «Борька» для него — интеллектуальный авторитет. Он вообще, слегка наигрывая, всячески подчеркивал свое уважение к «интеллектуалам», начиная со знакомых физиков и кончая теми же Громовой и Мирером. Его талант был куда более художнического, чем интеллектуального свойства, это обнаруживалось, едва он начинал что-нибудь рассказывать. Но он был и очень умный человек, в этом я позже много раз убеждался. По-моему, он здорово забавлялся, когда почтительно именовал нас с Громовой «теоретиками жанра». Впрочем, Громову он, кажется, искренне уважал — за самоотверженную преданность общему делу и пропаганду ее взглядов, не только как хозяйку дома. Мирера он уважал несомненно, это было видно.
Он вообще был актером — в магазине становился расторопным распорядителем, за столом преображался в шумного тамаду, мог угостить мгновенно сочиненной байкой типа «одноногого пришельца», литературная игра и мистификация казались его стихией, и меня он как-то угостил одним таким насмешливым розыгрышем. Мы ехали с ним в Серпухов; пригласили, собственно, его, но кто-то там настоял, чтобы был еще и какой-нибудь критик, так что я выступал в этом качестве при Аркадии; и вот — мы ехали в Серпухов. Дорогу не помню, потому что он угощал меня длинным рассказом о своей случайной встрече с маршалом Тимошенко в поезде «Красная стрела» по пути в Ленинград. Будто бы они пили в купе, и Аркадий все спрашивал маршала: «А правда ли, что Сталин то-то и то-то?» — а маршал будто бы на все его вопросы отвечал: «Так ставишь вопрос? А хрен его знает!» Утром же, выйдя в коридор, Аркадий, якобы, увидел насупленного с похмелья Тимошенко у окна, и тот, подозвав его, хмуро сказал: «Я вчера спьяну чего-то там тебе наболтал, так ты смотри — никому, понял?» Я долго смеялся, Аркадий тоже, а много лет спустя я опознал этот его рассказ в поведанном мне кем-то старом анекдоте.
Он был также предельно серьезным, когда речь заходила о принципах, и в том же Серпухове я увидел другого Аркадия — он говорил о фантастике, потом о жизни, об окружавшей нас мерзости (впрочем, не называя ее прямо), и я впервые понял тогда, как огромна его популярность и как велико уважение к нему его читателя. В зале научного городка собралось несколько сот эмэнэсов, и чувствовалось, что они ждут от этого большого, спокойного, почитаемого ими человека какого-то урока жизни, истолкования ее, писательского откровения. По-моему, я даже отказался выступать после него — это было невозможно, никого не интересовал «пристегнутый» к Стругацкому «критик», у них шел разговор с ним, со «своим» автором. Он, действительно, был их автором, и я видел, как он внимательно слушал их слова, загорался в ответ на их вопросы и реплики, наклонялся к залу, словно сливаясь с ним, и все впитывал и впитывал в себя энергию этих людей, их юмор и вопросы, их доверие и веру в него, их мысли и профессиональный жаргон их шуток. То была творческая работа прямо на людях: писатель вбирал в себя социальный и профессиональный фольклор своего класса.
То было время напряженных нравственных и социальных поисков, и «наша группа» сложилась именно вокруг убеждения, что фантастика в этих поисках может сыграть едва ли не ведущую литературную роль. Аркадий в эти теоретические рассуждения Громовой и Файнблюма вдаваться не любил, отшучивался, что балдеет от них больше, чем от коньяка, и вообще — его дело писать, «интеллектуал» у него «Борька»; но позже, когда они несколько раз выступили в печати с «теоретическими» статьями, я опознал в некоторых пассажах его собственные размышления. Неутомимая Громова затевала тогда бесконечные прожекты, вроде общего сборника с учеными; имя Стругацкого, да и уважительное тогда отношение научной среды к фантастике, открывало нам двери, в эти двери быстро вошли Емцев с Парновым, потом Мирер, Варшавский, сама Громова сделала две хорошие книги, активно помогала им всем пробиваться в печать Нина Беркова из «Детской литературы» и та же Белла Клюева, нашего полку прибывало, затеялась большая дискуссия в «Литературной газете», в «Иностранной литературе», но что бы ни делалось — ход времени отмечался, прежде всего, очередными вещами Стругацких, они задавали тон, они тащили за собой весь корабль «новой фантастики», они демонстрировали ее возможности и прокладывали ее пути. Я думал тогда и продолжаю думать сейчас, что именно они и были единственным полномасштабным воплощением этой новой фантастической волны; остальные — пусть они на меня не обидятся, каждый из них был по-своему одарен и честно делал свое дело — были ее рядовыми. Мне довелось в те годы писать статью о фантастике как методе (кажется, для того же, так и не состоявшегося, совместного сборника с учеными), я всякий раз натыкался на необходимость проиллюстрировать то или иное свое «теоретическое» положение и всякий раз с некоторым унынием убеждался, что опять и опять все сводится к тем же Стругацким. Они и с Лемом переговаривались вот так же — поверх голов, репликами своих книг.
О книгах этих Аркадий не говорил, во всяком случае — со мной. Только один раз он впустил меня, если угодно, в свою «творческую лабораторию», рассказав какой-то сюжет-заготовку, что-то о человечестве, помешавшемся на вошедших в моду «кибершлемах», дающих эффект присутствия в любых заказанных человеком ситуациях — любовных, приключенческих и прочих; кончалось все это вполне понятным образом — люди так и умирали в этих воображаемых путешествиях по несуществующей жизни, и я сказал ему, что эдак он все человечество прикончит; он быстро посмотрел на меня и как-то странно спросил: «А ты думаешь, оно обязательно должно жить вечно?» Какие-то отголоски этого сюжета почудились мне позже в «Хищных вещах века». Нет, оптимистом он не был. Хотя коньяк любил.