Алексей Зверев - Вашингтон Ирвинг (Вступительная статья)
Обзор книги Алексей Зверев - Вашингтон Ирвинг (Вступительная статья)
Зверев Алексей
Вашингтон Ирвинг (Вступительная статья)
Алексей Матвеевич Зверев
Вашингтон Ирвинг
Вступительная статья
Ирвинг Вашингтон. Новеллы
Попробуем представить себе Нью-Йорк, каким он был лет двести назад. Город к тому времени насчитывал уже полтора века своей истории, но Нью-Йорком стал называться не сразу: поселение в устье Гудзона основали голландцы и нарекли его Новым Амстердамом. К концу XVII столетия англичане вытеснили бывших хозяев этих мест, по-новому зазвучали имена деревень, гаваней и рек. А все-таки еще очень долго чувствовалось, что первыми проникли сюда из Европы подданные Соединенных провинций.
И в самом Нью-Йорке и особенно на фермах, окружавших город, по-прежнему слышалась голландская речь, а многие и жили так, словно нидерландское знамя, а не стяг британской короны развевается над губернаторской резиденцией. На каждом шагу попадались дома, построенные из дерева, но непременно украшенные по фасаду черными или желтыми кирпичами, доставленными через океан прямиком из Утрехта. Тянулись в небо выстроенные фламандскими мастерами колокольни с обязательным флюгером на острие шпиля, сонные окрестные ручьи были перегорожены запрудами и становились подобием каналов.
За редко открывавшимися парадными дверями, которые украшали начищенные до ослепительного блеска медные молотки, царил степенный и размеренный быт. Еще крепко держались бюргерские понятия и нравы, еще властвовали скопидомские побуждения и предметом гордости оставались набитые всяким добром сундуки. Дощатые столы проседали под тяжестью громадного блюда, на котором красуется поросенок, и пятиведерного котла с кипятком, разливаемым в чашки делфтского фарфора: роспись на них изображала толстеньких пастушек или паруса на фоне высоких дамб. Читали одну только библию, собираясь вечерами у выложенной изразцами печи. А когда такое чтение приедалось, скрасить скуку осенних и зимних сумерек помогали рассказы о прошлом, предания и легенды, в изобилии оставленные ранними голландскими поселенцами.
Эти рассказы доносили поэзию уже исчезающего мира американской старины. В них возникала картина пышная и притягательная - изумрудные луга, на которых привольно пасутся стада оленей, тюльпанные деревья в цвету, могучие дубы, теперь вытесняемые завезенными из-за океана тополями, протянувшиеся до самого горизонта лесистые холмы, безлюдье, простор. И, конечно, какие-то сказочные клады, зарытые пиратами на диких островах в излуках широкого Гудзона. И таинственные полуразвалившиеся хижины - приют первопроходцев, бесследно исчезнувших среди прибрежных скал, о которые разбились их потрепанные штормами бриги. И ведьмы, исправно наведывавшиеся под крыши приземистых домиков, где с трубкой в зубах подремывал перед очагом тучный мингер, а его супруга в плоеном чепце вязала разноцветный коврик...
Ирвингу такие предания были знакомы едва ли не с младенческих лет, а жизнь, которую он мальчиком наблюдал в родном своем Нью-Йорке, лишь помогала окрепнуть рано у него пробудившемуся романтическому ощущению действительности. Родившийся в 1783 году в семье шотландского торговца, незадолго перед тем перебравшегося на другой берег Атлантики, Ирвинг еще ребенком выказывал странности характера: мечтательность, впечатлительность, непрактичность. Роскошный особняк Ирвингов на Уильям-стрит, где росли самые старые в городе вишневые деревья, так и не сделался для младшего из трех сыновей родным домом в истинном значении слова. Вашингтон, названный так в честь лидера американской революции, изгнавшего англичан из Нью-Йорка как раз в тот год, когда будущий писатель явился на свет, был глубоко равнодушен и к коммерческой деятельности отца и к карьере стряпчего, которая ему была предназначена.
В школе он охотно читал по-латыни Цицерона и Тита Ливия, а у себя в комнате проливал слезы над стихами английского сентименталиста Оливера Голдсмита, которого потом нежно любил всю жизнь, но не мог и не хотел приобретать никаких житейских навыков. А едва заводили речь о том, что пора бы озаботиться будущей профессией, он под любым предлогом норовил сбежать из гостиной, забившись в свой укромный уголок за книжными шкафами или еще лучше - отправившись скитаться по округе.
Миновав две-три улицы, застроенные торговыми домами и конторами банков, можно было выйти к окраинам, где тянулись нескончаемые огороды и высились среди черепичных кровель красные кирхи. Парусники со всего света толпились перед входом в нью-йоркский порт, день и ночь визжали лебедки, но стоило переплыть в ялике реку, и открывались совсем другие виды. Сонная Лощина, воспетая Ирвингом в одном из его лучших рассказов, тогда еще была населена почти сплошь голландцами, здесь все дышало историей и каждая старинная постройка, каждое заброшенное кладбище пробуждали фантазию. Вместе со своим школьным товарищем Джеймсом Полдингом, который потом сам станет писателем, Ирвинг еще в детстве изучил каждую тропку, пролегшую через эти места. Полдинг гордился своим нидерландским происхождением, а его отец, старый морской капитан, говорил по-английски лишь в самых необходимых случаях. У Поддингов Ирвинг многое услышал о поверьях и обычаях первых колонистов на Гудзоне. Так прикоснулся он к источнику, питавшему его творчество долгие годы.
Домой он возвращался неохотно и за семейным столом больше все молчал, погруженный в какой-то закрытый для других полуреальный мир. Старших это раздражало, хотя им не были вовсе чужды литературные интересы: один из братьев в молодости редактировал скромную ньюйоркскую газету, другой даже выступил соавтором Ирвинга, когда тот в 1807 году затеял выпускать юмористический альманах "Сальмагунди" - серию забавных зарисовок повседневной жизни родного города, пользовавшуюся немалым успехом. Но и для Питера и для Уильяма писательство осталось юношеским увлечением: один сделался врачом, другой унаследовал отцовскую скобяную торговлю.
Для Вашингтона писательство оказалось судьбой.
После школы он не захотел продолжать образование, сославшись на слабое здоровье, и его наконец оставили в покое, дав возможность заниматься тем, чем он только и мог заниматься, - литературой. Он писал стихи, театральную критику, юморески. Альманах принес ему известность, но все-таки звездный час Ирвинга был еще впереди.
Приятели Ирвинга, даже его близкие быстро перенимали американскую деловую хватку и шли в гору, он же с годами все больше тяготился этой пресной будничностью, этой меркантильной суетой. Своих средств у него не было, а когда в 1815 году потерпело жестокий урон основанное отцом дело, он, отправленный к английским компаньонам за помощью, очутился буквально без гроша в кармане, и тут уж пришлось писать для заработка. Но Ирвинга даже обрадовал такой поворот судьбы. По крайней мере никакие семейные обстоятельства его теперь не связывали. И можно было посвятить себя творчеству безраздельно.
В том, что это его призвание, Ирвинг не сомневался. Он ехал в Европу сложившимся писателем, у которого есть своя тема и свой герой. Тема наметилась еще в тех юмористических очерках, которые он писал для "Сальмагунди". Это была смешная книга: в ней рассказывалось о трех чудаках, которые любят собираться в старом загородном поместье и, вволю подурачившись, за ужином обсуждают городские новости, кстати или некстати припоминая курьезные случаи, приключившиеся с ними или с их знакомыми. Читателей забавляли несерьезные эти повести, порой напоминавшие едкий анекдот, и вряд ли кто-нибудь в ту пору заметил, что страницы, принадлежавшие Ирвингу, отличаются от написанных его братом и даже Полдингом. Те только развлекали или поддразнивали публику, Ирвинг делился с нею мыслями, еще не вполне определившимися, но настойчивыми и не лишенными тревоги. Ему, выросшему на воспоминаниях о безоблачной поре голландского правления и хорошо помнившему первые годы после американской революции, казалось, что страна меняется до неузнаваемости. А суть происходивших перемен смущала Ирвинга и внушала ему беспокойство.
На страницах "Сальмагунди" это беспокойство еще еле ощутимо, но со временем оно даст себя почувствовать очень ясно. И причин для него было более чем достаточно. В самом деле, отчего поколебались патриархальная прочность быта и простота нравов, когда президент каждое утро собственноручно привязывал свою лошадь к столбу, врытому в землю перед Белым домом? Отчего тускнеет красочная экзотика улиц, на которых еще недавно бурлила разноязыкая толпа жизнерадостных и добросердечных людей, теперь с головой ушедших в борьбу за власть и богатство? И почему такой унылой прозой обернулись высокие идеалы, провозглашенные героями войны за независимость? Почему кипучая энергия американцев уживается с плоской моралью накопительства, с нечувствительностью к подлинной красоте жизни?