Евгений Лукин - Недоразумения длиною в двадцать лет
Обзор книги Евгений Лукин - Недоразумения длиною в двадцать лет
Евгений Лукин
НЕДОРАЗУМЕНИЯ ДЛИНОЮ В ДВАДЦАТЬ ЛЕТ
Заметки нерадивого читателя
Прошло уже два года с тех пор, как в томе некоей пиратски изданной энциклопедии я обнаружил краткое описание вымышленной страны…
Книжная мистика Борхеса, нет слов, пугающе правдоподобна. Беглые абзацы, абзацы-призраки, остолбенение над страницей, с которой таинственным образом исчезла, испарилась целая фраза, и не знаешь уже, чему верить: памяти или глазам, — как это всё хорошо знакомо!
Боязнь перечитывания, на мой взгляд, в основном свойственна людям, дорожащим своей правотой. А правота — продукт хрупкий — живёт до первой проверки.
В юности я, помню, был ошеломлён признанием профессора Виттенбаха из рассказа Мериме «Локис»: «…больше часа ломал себе голову над таинственным законом, по которому приставка сообщает глаголам значение будущего времени». Поразил уровень достоверности: получалось, что француз Мериме действительно знал славянские языки не хуже, а то и лучше многих славян. Естественно, вышеупомянутую фразу я, первокурсник филфака, цитировал к месту и не к месту. Потом заподозрил, что цитирую неточно, полез в шеститомник — и испытал нешуточную оторопь: нету. Ну вот здесь же была, на этой самой странице!
В панике принялся листать. Безрезультатно. Полез в двухтомник. То же самое. Иначе и быть не могло, поскольку в обеих книгах перевод М. Кузмина. Пришлось сесть и перечитать рассказ насквозь. Искомая фраза обнаружилась в другом разделе. Как она туда переползла, понятия не имею.
Но это всё, так сказать, чудеса общечеловеческие. А вот чудо, приключившееся на чисто национальной почве, чуть не свело меня с ума. Полагаю, живи Борхес в нашей стране, ему бы ничего не пришлось придумывать.
Школьником я был влюблён в раннего Маяковского. Поэму «Про это» знал назубок. Особенно мне нравилась глава «Баллада Редингской тюрьмы». Декламировал взахлёб. Ну и наконец спохватился: откуда название? Что за тюрьма такая? Заглянул в сноски, узнал о существовании Оскара Уайльда и отправился в библиотеку. Взял белый (да, по-моему, белый) томик и просидел в читалке до закрытия. Вышел пришибленный.
Бредёт, шатаясь, через двор
Дурацкий маскарад,
Тяжёлых ног и бритых лбов
Изысканный парад, —
Нам всем дана судьба одна,
Нам всем дорога в ад.
Маяковскому пришлось потесниться. Теперь я декламировал Уайльда. Всё-таки память у меня тогда была удивительная. Жадная. Детская. Заучить такую громаду за один день! Уметь надо.
Время, однако, шло, отдельные строфы выветривались, и годам этак к двадцати пяти я решил, что пора бы освежить впечатление.
Вот тут-то и началось диво-дивное. В библиотеках мне предлагали переводы Бальмонта, Брюсова, ещё кого-то — и все они (переводы) оказывались незнакомыми и унылыми. Где же те страшные кованые строки, которые я твердил шестнадцать лет назад, выбравшись из читалки в синеватые ашхабадские сумерки?
— Белый такой двухтомник… — клянчил я. Нету.
Да что ж он, померещился мне, что ли?
— Вы скажите, чей вам перевод нужен, — умоляли меня библиотекарши.
Нешто я знал! Только и дел было четырнадцатилетнему пацану смотреть, чей перевод он читает! Уайльд — он и в Туркмении Уайльд.
— Н-ну… вот этот:
Мы чистили сухим песком
Холодный блеск перил,
Мели полы, скребли столы
И драили настил,
Таскали камни через двор
И падали без сил.
Библиотекарши разводили руками.
И вдруг — удача. Нашёлся томик. Правда не тот. Второй. Где пьесы.
— А первый? С «Балладой»!
— Знаете, нету… Видимо, зачитали…
Да что ж за невезуха такая? Извинился. Вышел. Побрёл, бормоча:
Нет, не смотрел никто из нас
С такой тоской в глазах
На лоскуток голубизны
В тюремных небесах,
Где проплывают облака
На светлых парусах.
Всё это уже слегка напоминало паранойю. Я тряс друзей, я зачитывал им отдельные строфы — вдруг кто вспомнит?
— Нет такого перевода, — говорили мне. — Ты его сам придумал.
И возникало желание их пришибить.
Дошло до того, что однажды мы с женой оказались свидетелями следующей сценки: наш малолетний сын (заядлый рыболов), поплёвывая на червяка, деловито приговаривал:
— В постели женщину любил,
Которую убил…
Такая вот некрофилия. Видать, подслушал шумное возмущение папы очередным дубовым переводом. Не помню, чьим. Но, даже если вернуть слова в исходное положение, лучше он, поверьте, не станет.
Потом, к своему удивлению, я с грехом пополам выучился читать по-английски и кинулся поглощать в оригинале всё, чем упивался когда-то на русском. Дошёл черёд и до «Баллады». Раздобыл лондонское издание, переписал от руки, кое-что затвердил наизусть. Тут же выяснилось, что тот безымянный перевод не только самый выразительный, но и самый точный. Хотя, конечно, даже он не всё был способен передать.
With sails ofsilver'by… — такое ощущение, что гласные исчезли, остался шелест согласных. Шелест облаков.
А этот каторжный расхлябанный шаг враскачку:
With slouch and swing around the ring
We trod the Fools'Parade!
А году этак в восемьдесят шестом (или восьмом) прибыл я на очередной Всесоюзный семинар молодых фантастов в зарубежные ныне Дубулты. Просторная столовая. С ненавистью приготовленные котлеты. Напротив меня деликатно принимает пищу приятная дама с безупречными манерами.
— Скажите, пожалуйста, — внезапно обращается она ко мне. — А что это так шумно стало в нашем обеденном зале?
— Фантасты приехали, — с некоторой неловкостью объясняю я.
— Как интересно! — оживляется она. — В последнее время я только и слышу: фантастика, фантастика… Не могли бы вы рассказать, что такое фантастика.
Кто бы мне самому это растолковал!
— Н-ну… — мнусь я. — Вот, например, обсуждали мы сегодня рассказ Миши Веллера «Узкоколейка»…
Вкратце передаю содержание. Дама внимательно слушает, кивает.
— Вот как? Стало быть, вы там и серьёзными вещами занимаетесь?
Мне становится несколько обидно за своё ремесло. Осведомляюсь о роде занятий моей собеседницы.
— Я — переводчик.
— Стихи?
— Нет, проза.
Преисполняюсь гордыни.
— Предпочитаю читать в оригинале… — цежу с вялой надменностью (наглец!). Впрочем, как выясняется, совесть мною утрачена всё же не до конца. — Хотя, знаете… — опомнившись, смущённо признаюсь я. — Как раз перед отъездом с наслаждением перечитал «Слова» Сартра. На русском.
— Что ж, это приятно, — с грустью отзывается она. — Тем более приятно, что «Слова» Сартра переводила я.
Обмяк. Обомлел.
— Вы?..
— Юлиана Яковлевна Яхнина.
Вот он, шанс.
— Юлиана Яковлевна! Может, хоть вы подскажете? Чей это перевод?
Зачитываю, что помню.
— Вообще-то это не моя специальность, но… Здесь присутствуют мои коллеги. Могу спросить.
Встречаемся за ужином.
— Узнала, — просто говорит Юлиана Яковлевна. — Это Нинель Воронель.
— Кто это? — тупо спрашиваю я.
— Она уехала. За рубеж. И книга была изъята из библиотек…
Куманёк Борхес! То, что у вас в Аргентине мистика, в наших широтах — быт.
* * *
Как странно! Таинственные истории всегда приключаются только с поразившими тебя книгами. Хотя, возможно, они просто лучше запоминаются.
Отец вечно привозил с гастролей какую-нибудь библиографическую редкость. Как-то раз спас от кремации «Чтец-декламатор» 1910-го года издания. Увы, не целиком. Первыми тридцатью страничками старушка домохозяйка печку свою растопить-таки успела.
И вот появилась однажды у нас в доме ветхая тоненькая книжица в твёрдом нитяном переплёте коричневатого оттенка. Георг Борн. «Единственный и гестапо». Перевод с немецкого. «Советский писатель», Москва, 1937.
Про гестапо я, признаться, читать не любил. Фашизм, конечно, явление мерзкое, но, как говаривал Николай Павлович Акимов, «чтобы заклеймить негодяя, надо ещё выяснить, есть ли на нём место, свободное от клейма».
Однако слово «единственный» в сочетании с «гестапо», мягко говоря, озадачивало. Не устоял. Открыл. Прочёл залпом. Даже не знаю, на кого эта книга произвела большее впечатление — на отца или на меня. Когда, уйдя на пенсию, он взялся за литературный труд, за левым его плечом, на мой взгляд, явно маячил неведомый Георг Борн. За правым, понятно, Куприн.
Почему неведомый? Об этом чуть позже.
Положительный герой, наверное, самая неудачная выдумка господ писателей. Начнём с того, что он требует неестественных обстоятельств, поскольку в естественных ему просто не выжить. Оберегая светлую личность от ежеминутной гибели, авторам приходится прибегать к таким подтасовкам, какие подчас и карточным шулерам не снились. Собственно говоря, любое произведение, где задействован ходячий пример для подражания, по сути своей является фантастическим. Если уж Христос сказал: «Что ты называешь Меня благим? Никто не благ, как только один Бог», — о каком вообще положительном (благом) герое может идти речь? Не зря говаривал апостол Павел: «Нет праведного ни одного».