Геннадий Прашкевич - Красный сфинкс
«Наружный вид Гоголя, – вспоминал С. Т. Аксаков, – был тогда совершенно другой и не выгодный для него: хохол на голове, гладко подстриженные височки, выбритые усы и подбородок, большие и крепко накрахмаленные воротнички придавали совсем другую физиономию его лицу; нам казалось, что в нем было что-то хохлацкое и плутоватое. В платье Гоголя приметна была претензия на щегольство. У меня осталось в памяти, что на нем был пестрый светлый жилет с большой цепочкой».
И характер Гоголя немало поразил Аксакова, особенно его (многими отмеченное) непомерное, даже, пожалуй, неестественное честолюбие. «Я, однако, объясняю себе поступки Гоголя его природною скрытностью и замкнутостью, его правилами, принятыми с издетства, что иногда должно не только не говорить правды людям, но и выдумывать всякий вздор для скрытия истины, я старался успокоить других моими объяснениями. Я приписывал скрытность и даже какую-нибудь пустую ложь, которую употреблял иногда Гоголь, когда его уличали в неискренности, единственно странности его характера и его рассеянности. Будучи погружен в совсем другие мысли, разбуженный как будто от сна, он иногда сам не знал, что отвечает и что говорит, лишь бы только отделаться от докучного вопроса; данный таким образом ответ невпопад надо было впоследствии поддержать или оправдать, из чего иногда выходило целое сплетение разных мелких неправд. Впрочем, я должен сказать, что странности Гоголя иногда были необъяснимы и остались навсегда для меня загадками. Мне нередко приходилось объяснять самому себе поступки Гоголя точно так, как я объяснял их другим, т. е. что мы не можем судить Гоголя по себе, даже не можем понимать его впечатлений, потому что, вероятно, весь организм его устроен как-нибудь иначе, чем у нас; что нервы его, может быть, во сто раз тоньше наших, слышат то, что мы не слышим, и содрогаются от причин, для нас неизвестных. На такое объяснение Погодин с злобным смехом отвечал: „Разве что так“.
Вышедшие в 1831 году «Вечера на хуторе близ Диканьки» сразу привлекли внимание. Чудесные истории, пронизанные сказочными образами, яркими красками, особенной малоросской интонацией, покорили читателей. Некоторое влияние Э. А. Гофмана и В. Ф. Одоевского, конечно, угадывалось, но было видно – пришел новый писатель! Это утвердило Гоголя в некоторых его привычках. «Гоголь, по характеру своему, – писал П. В. Анненков, – старался действовать на толпу и внешним своим существованием; он любил показать себя в некоторой таинственной перспективе и скрыть от нее некоторые мелочи, которые особенно на нее действуют. Так, после издания „Вечеров“, проезжая через Москву, он на заставе устроил дело так, чтоб прописаться и попасть в „Московские Ведомости“ не „коллежским регистратором“, каковым он был, а „коллежским асессором“. – „Это надо“, – говорил он приятелю, его сопровождавшему».
После выхода в свет двух томов прозы, куда вошли и первые варианты знаменитых рассказов «Портрет» и «Записки сумасшедшего», пришел настоящий успех. Он был так велик, что 1834 году, благодаря влиятельным друзьям, Гоголь был назначен профессором Петербургского университета. Но только первая лекция писателя, посвященная истории Средних веков, была встречена с неподдельным интересом, остальные лекции ждал полный провал. «Я был одним из его слушателей в 1835 году, когда он преподавал (!) историю в С.-Петербургском университете, – вспоминал И. С. Тургенев. – Это преподавание, правду сказать, происходило оригинальным образом. Во-первых, Гоголь из трех лекций непременно пропускал две; во-вторых, даже когда он появлялся на кафедре, – он не говорил, а шептал что-то весьма несвязное, показывал нам маленькие гравюры из стали, изображавшие виды Палестины и других восточных стран, и все время ужасно конфузился. Мы все были убеждены (и едва ли мы ошибались), что он ничего не смыслит в истории – и что г. Гоголь-Яновский, наш профессор (он так именовался в расписании лекций), не имеет ничего общего с писателем Гоголем, уже известным нам как автор «Вечеров на хуторе близ Диканьки». На выпускном экзамене из своего предмета он сидел, повязанный платком, якобы от зубной боли – и совершенно убитой физиономией – и не разевал рта. Спрашивал студентов за него профессор И. П. Шульгин. Как теперь вижу его худую, длинноносую фигуру с двумя высоко торчавшими – в виде ушей – концами черного шелкового платка. Нет сомнения, что он сам хорошо понимал весь комизм и всю неловкость своего положения: он в том же году подал в отставку. Это не помешало ему однако воскликнуть: «Непризнанный взошел я на эту кафедру – и непризнанный схожу с нее!» Он был рожден для того, чтобы быть наставником своих современников; но только не с кафедры».
С июня 1836 года Гоголь много времени проводит за границей.
«Я соскучился страшно без Рима, – писал он в 1837 году Н. Я. Прокоповичу. – Там только я был совершенно спокоен, здоров и мог предаться моим занятиям. Мутно и туманно все кажется после Италии. Прежние синие горы теперь кажутся серыми: все пахнет севером после нее. И, как вспомню, что я должен буду прожить месяц, а может, и более вдали от нее (холера, по всей вероятности, не оставит Рима раньше месяца), то, мне кажется, я заживо вижу перед собою вечность».
И чуть позже М. П. Балабиной: «Когда я увидел, наконец, во второй раз Рим, о, как он мне показался лучше прежнего! Мне казалось, что будто я увидел свою родину, в которой несколько лет не бывал я, а в которой жили только мои мысли. Но нет, это все не то: не свою родину, а родину души я увидел, где душа моя жила еще прежде меня, прежде чем я родился на свет… Нужно вам знать, что я приехал совершенно один, что в Риме я не нашел никого из моих знакомых. Но я был так полон в это время, и мне казалось, что я в таком многолюдном обществе, что я припоминал только, чего бы не забыть, и тотчас же отправился делать визиты всем своим друзьям. Был у Колисея, и мне казалось, что он меня узнал, потому что он, по своему обыкновению, был величественно мил и на это раз особенно разговорчив. Я чувствовал, что во мне рождались такие прекрасные чувства. Стало быть, он со мною говорил. Потом я отправился к Петру и ко всем другим, и мне казалось, что они сделались на этот раз гораздо более со мной разговорчивы. В первый раз нашего знакомства они, казалось, были более молчаливы и считали меня за форестьера…»
Именно в годы пребывания за границей Гоголь приходит к мысли, что послан на грешную землю не просто так, а для пророчеств. Он послан на эту грешную землю для того, чтобы в качестве пророка донести до опустившихся людей некую божественную волю. Разумеется, это не было принято даже друзьями, и только в среде московских славянофилов Гоголь нашел искренних и глубоких поклонников. Впрочем, сам писатель не забывал о простых будничных вещах. «Узнай от Плетнева, – вполне деловито писал он Н. Я. Прокоповичу, – получил ли он от Жуковского что-нибудь, что мне следовало от государыни за поднесение экземпляра моей комедии. Жуковский мне сказал перед выездом, чтобы я не имел об этом никакого сомнения, что он и по отъезде моем будет стараться».
В русской фантастике Гоголь остался рассказами.
В марте 25 числа некий цирюльник Иван Яковлевич, живущий на Вознесенском проспекте, находит в середине разрезанного им хлеба человеческий нос. «Иван Яковлевич, как всякий порядочный русский мастеровой, был пьяница страшный», но даже страшному пьянице случившееся не понравилось. Еще меньше понравилась случившееся коллежскому асессору Ковалеву, который, проснувшись, вместо носа обнаружил у себя на лице сплошное ровное место. Конфуз, конфуз! Ведь майор еще вчера строил весьма обширные личные планы. Например, «был не прочь и жениться, но только в том случае, когда за невестою случится двести тысяч капиталу». Теперь же, при отсутствии носа…
Еще более запутанной ситуация становится, когда майор случайно видит свой нос самостоятельно выходящим из одного очень приличного дома. Нос «был в мундире, шитом золотом, с большим стоячим воротником; на нем были замшевые панталоны; при боку шпага. По шляпе с плюмажем можно было заключить, что он считался в ранге статского советника. По всему заметно было, что он ехал куда-нибудь с визитом. Он поглядел на обе стороны, закричал кучеру: „Подавай!“ – сел и уехал».
Деталь к детали.
Все происходит, как в жизни.
После нескольких дней мучений и сомнений появляется, наконец, полицейский чиновник красивой наружности с бакенбардами не слишком светлыми и не слишком темными, с довольно полными щеками; он-то и поясняет майору, что нос найден и даже схвачен. Как? «Да странным случаем, – объясняет полицейский чиновник, – его перехватили почти на дороге. Он уже садился в дилижанс и хотел уехать в Ригу. И пашпорт давно был написан на имя одного чиновника. И странно то, что я сам принял его сначала за господина. Но, к счастью, были со мной очки, и я тот же час увидел, что это был нос. Ведь я близорук, и если вы станете передо мною, то я вижу только, что у вас лицо, но ни носа, ни бороды, ничего не замечу. Моя теща, то есть мать моей жены, тоже ничего не видит».