Корней Чуковский - Сказки. От двух до пяти. Живой как жизнь
Многие мои загадки давно напечатаны. Но есть среди них и такие, которые я до сих пор не решаюсь включить в свои детские книжки. Например, эта, где изображен головастик, жаждущий превратиться в лягушку:
Без рук, без ног голова плыла,
Голова плыла, приговаривала:
«Эх, ноги бы мне, я бы скок да скок,
Поскакала бы я на лужок-бережок!» —
«Ну, вот тебе ноги,
Беги, голова,
Скачи по дороге.
Кричи КВА-КВА».
Загадка как будто не хуже других, но горе в том, что ни один взрослый, кому я загадывал эту загадку, не мог отгадать ее. Дети не могли и подавно. Поэтому я и не дерзаю печатать ее на страницах своего «Чудо-дерева».
На днях мне привелось сызнова прочитать этот сборник, взглянуть на него свежими глазами. И когда в конце книги я дошел до загадок, с удивлением увидел, что есть в этих загадках одно характерное свойство, какого я не замечал до сих пор.
Оказывается, даже неодушевленные вещи определяются здесь не столько своими качествами, сколько своими делами, поступками. Обожгу, заржала, побежала, поскакала, беги, скачи, кричи и т. п. — все это действия, и притом энергичные, повышенно эмоциональные, резкие. Такова, например, загадка про бегущий пароход:
Паровоз Без колес!
Вот так чудо-паровоз!
Не с ума ли он сошел? —
Прямо по морю пошел!
На четыре строки три восклицательных знака и один вопросительный. Каждая строка требует нового жеста. Оказывается, обращаясь к детям со своими загадками, я инстинктивно избегал прилагательных, определяющих качества, признаки и приметы вещей, и столь же инстинктивно тянулся к глаголам. Мне было бы скучно загадывать такие загадки, где репа определяется тем, что она «желта и хвостата», хлебная мякоть — тем, что она «комковата и ноздревата», а рябина — тем, что она «кругла и красна». Таких загадок у меня нет ни одной. Не суммой типических признаков характеризуется предмет в моих загадках, но чаще всего динамикой движений и действий.
Такова, например, загадка о нашем домашнем ковре, на котором любили играть мои дети, перед тем как отправиться спать:
Лежу я у вас под ногами,
Топчите меня сапогами,
А утром во двор
Унесите меня
И бейте меня,
Колотите меня,
Чтоб дети могли
Поваляться на мне,
Барахтаться
И кувыркаться на мне.
Топчите, унесите, бейте, колотите, поваляться, кувыркаться, барахтаться — семь энергичных глаголов подряд и ни одного — из качественных определений ковра.
Конечно, я привожу крайние случаи. Чаще всего в моих загадках (как и в фольклоре) перечисления качественных определений предмета совмещаются с изображением его типических поступков и действий. Такова загадка о яйце и цыпленке:
Был белый дом,
Чудесный дом,
И что-то застучало в нем.
И он разбился, и оттуда
Живое выскочило чудо —
Такое теплое, такое
Пушистое и золотое.
Но в большинстве загадок все же преобладает динамика.
Это я разглядел лишь теперь, перечитывая на старости лет (не в последний ли раз?) свои давние детские книги, служившие верно и преданно четырем или пяти поколениям детей.
2Внимательно вглядевшись в эти книги, я подметил, что не только в загадках, но и в большинстве моих сказок — непрерывные вихри движений и действий. В «Мойдодыре» уже на первых страницах:
Все вертится,
Все кружится
И несется кувырком.
Вообще я почти никогда не изображаю предметов в их статике.
Тот мир, который я демонстрирую перед малым ребенком, почти никогда не пребывает в покое. Чаще всего и люди, и звери, и вещи сломя голову бегут из страницы в страницу к приключениям, битвам и подвигам. В «Айболите» — путешествие на волке, на ките, на орле. В «Бармалее» — чехарда со слонами, боевая схватка с Каракулой. В «Тараканище» — длинный кортеж едущих, летящих и скачущих путников:
Ехали медведи
На велосипеде.
А за ними кот
Задом наперед.
А за ним комарики
На воздушном шарике.
А за ними раки
На хромой собаке.
Зайчики
В трамвайчике.
Жаба на метле…
Едут и смеются,
Пряники жуют.
И такими быстрыми темпами движется вся эта чудная вереница, что не успеешь вглядеться в одного проезжающего, как перед тобой другой. Эти быстрые темпы вполне соответствуют умственным потребностям малых детей. Ведь ребенка в начале его бытия меньше всего интересуют характерные приметы вещей. Не оттого ли его собственная речь в раннем возрасте так небогата эпитетами? Это, я уверен, объясняется тем, что каждый эпитет (за исключением очень немногих) есть результат более или менее длительного ознакомления с вещью, вглядывания в нее, размышлений о ней, — то есть такой интеллектуальной работы, которая под силу лишь более позднему возрасту.
Поэтому, изображая в первых строках «Тараканища» мчащихся друг за другом животных, я не обременяю ребенка ненужными ему сведениями, каковы они, эти зайцы, раки, медведи, коты, комары, которые проносятся мимо, — какой у них нрав и какая наружность. Детскому уму эти сведения еще не нужны.
Действий, приключений, событий, молниеносно следующих одно за другим, — вот чего ждет ребенок в первые шесть-семь лет своей жизни. Герои «Крокодила» то сражаются, то убегают из плена, то ездят верхом на пантерах, то попадают в лапы к осатанелым гориллам, то пляшут вокруг праздничной елки — одно приключение сменяется десятком других. И в «Бармалее» и в «Краденом солнце» такая же непрерывная цепь приключений. И в «Бибигоне» и «Мухе» тоже. [179]
Муха-Цокотуха с беззаботным радушием угощала своих щедрых гостей, приносивших ей богатые дары, и вдруг попала в когти к пауку, который сразу же стал мучить ее, — неужели об этом катастрофическом случае можно повествовать тем же голосом, каким я говорил об ее легкомысленном пиршестве?
Конечно, нет. Здесь зазвучал для меня другой музыкальный мотив, соответствующий наступившему бедствию и резко отличающийся от прежних мажорно-ликующих ритмов. Хорей сменился скорбным анапестом:
А злодей-то не шутит,
Руки-ноги он мухе веревками крутит,
Зубы острые в самое сердце вонзает
И кровь у нее выпивает.
Муха криком кричит,
Надрывается,
А злодей молчит,
Ухмыляется.
Дико было бы, если бы этот горестный случай был описан тем же плясовым и беспечным хореем, каким я только что описывал праздник.
Нет, весь ритмический строй поэмы изменился мгновенно, и речь злополучной Мухи зазвучала отчаянным воплем:
«Дорогие гости, помогИте!
Паука-злодея зарубИте!
И кормИла я вас,
И поИла я вас,
Не покИньте меня
В мой последний час!»
Этот вопль, как я вижу теперь, пронизан от первой строки до последней единственным звуком И, трагическим звуком, издаваемым мухами, когда их терзает паук. В пяти строках — шесть слов с ударением на И.
Не прошло и минуты, как Муха опять стала счастлива. Ее спас самоотверженный герой. И, естественно, грустная ритмика плача тотчас же сменилась — не могла не смениться — ритмикой безоглядного счастья. Началась неистовая пляска, причем каждый опять-таки пляшет по-своему, в соответствии со своей комплекцией и общественной ролью, — отсюда многочисленные вариации ритмов. Вот музыкальная фактура стиха, изображающего пляску солидных и грузных жуков.
А жуки рогатые,
Мужики богатые,
Шапочками машут,
С бабочками пляшут.
И совсем по-другому звучит ухарская пляска удалого деревенского батрака-муравья:
Муравей, Муравей
Не жалеет лаптей —
С Муравьихою подпрыгивает
И букашечкам подмигивает:
«Вы, букашечки,
Вы, милашечки,
Тара-тара-тара-тара-таракашечки!»
Изумительный детский слух к музыкальному звучанию стиха, если только он не загублен скудоумными взрослыми, легко схватывает все эти вариации ритмов, которые, я надеюсь, в значительной мере способствуют стиховому развитию детей.
Вот эта-то переменчивость ритмической фактуры стиха и была тем нововведением, тем новшеством, которое я ввел в свою работу над детскими сказками. Старинные русские сказки, хотя бы такие длинные, как «Конек-горбунок», от первой строки до последней звучали одним-единственным ритмом, ни разу не нарушая заранее установленной схемы. О чем бы ни повествовалось в «Коньке-горбунке» — о путешествии на небо, или о расправе с царем, или о чудо-деревне, расположенной на спине у кита, — обо всем этом говорилось одним и тем же монотонным голосом, неторопливым и ровным.