Наталья Громова - Странники войны: Воспоминания детей писателей. 1941-1944
Остановись, мгновенье!..
Мы тогда жили в большой комнате на первом этаже с окнами на улицу (позже она стала интернатской столовой; нас многократно перетасовывали из комнаты в комнату, с этажа на этаж). Моя кровать стояла у самого окна. А за окном бесновалась стихия. Особенность чистопольского климата состояла в том, что ураганная гроза могла начаться совершенно внезапно, без всякого «иду на вы». Вероятно, так было и в ту ночь. Дикий вой ветра, устрашающие раскаты грома не давали уснуть. Вдруг кто-то громко постучал в мое окно. Я подняла занавеску и, как по заказу молния осветила два лица: Пастернака и Марии Петровых. «Сейчас открою!» – крикнула я, вскакивая с постели в одной рубашке, и босиком бросилась к дверям…
Увы, дальше – полный провал памяти. Осталась только эта моментальная фотография на фоне грозы, снятая самим Громовержцем.
…В июне сорок третьего на пароходе «Михаил Шолохов» мы возвращались в Москву.
Пока был виден он, город на Каме, мы не уходили с палубы. Еще раз прощались с отцом, прослеживая полными слез глазами его последний путь, – вверх от собора, вверх, туда, где густая зеленая крона касается неба…
Долго, около двух недель, длилась речная дорога домой.
Прохаживаясь по палубе, я наткнулась на Лёнечку Пастернака. Родителей вблизи не было. Усадивши его к себе на колени, я стала рисовать ему зверей. Лёнечка требовал еще и еще. Тут я услышала голос Бориса Леонидовича, искавшего сына. Как ящерица, спасаясь бегством, жертвует своим хвостом, так и я не задумываясь пожертвовала блокнотом, оставив его в руках у мальчика. Через несколько минут меня разыскали девочки: «Иди скорей, тебя Пастернак спрашивает!» – «Меня?» – «Он спрашивает, кто рисовал зверей, и говорит, что…»
Живя в Чистополе, я не однажды изумлялась способности Бориса Леонидовича расточать похвалы несоразмерно поводу. Пыталась и не могла понять природу этого столь не нравившегося мне свойства… И, конечно же, я никак не могла заставить себя предстать перед Борисом Леонидовичем в качестве автора рисунков…
Кончился Чистополь, кончилось детство, начиналась Москва, начиналась совсем другая жизнь.Людмила Голубкина Бескрайность мира и жизни
Людмила Владимировна Голубкина родилась 13 декабря 1933 года. В 1941 году с матерью оказалась в эвакуации в Сталинабаде и Ташкенте.
Людмила Владимировна Голубкина. 2000-е
Дочь поэта Владимира Луговского и Ирины Голубкиной. Мать окончила филологический факультет МГУ и всю жизнь водила экскурсии по Москве. В эвакуации работала в Ташкентской библиотеке. Отец во время войны попал в эвакуацию в Ташкент, откуда ездил на киностудию в Алма-Ату работать с Эйзенштейном над фильмом «Иван Грозный».
После войны Людмила Голубкина закончила сценарный факультет ВГИКа (мастерская Е.И. Габриловича и И.В. Вайсфельда). Долгое время работала на киностудии «Мосфильм» редактором творческого объединения детских фильмов и главным редактором второго творческого объединения, затем заместителем главного редактора сценарно-редакционной коллегии киностудии им. Горького, главным редактором-директором Центральной сценарной студии и директором высших курсов сценаристов и режиссеров.
Старшая сестра Людмилы, Мария (Муха) Седова, дочь Луговского от брака с Тамарой Эдгаровной Груберт, была во время войны в Чистополе, в интернате Литфонда.
Какое же место в то время в моей жизни занимал отец? Да почти никакое. Он появлялся довольно часто, слишком большой для нашей скуднометровой комнаты, всегда как-то по-особенному, даже щеголевато, одетый. Как будто из другого мира. Может быть, поэтому я не воспринимала его как близкого человека.
Часто я забиралась к нему на колени и затихала, иногда даже засыпала под громыханье его рокочущего баса. Всё в нем было сильно, крупно, громко. Когда он чихал, звенели тазы и корыта в ванной.
Мне очень нравилось играть с его немыслимыми бровями. Я оттягивала одну бровь и смотрела, докуда она достанет. Чаще всего она доставала до самого кончика его крупного носа.Владимир Александрович Луговской. Крым, 1939
Я любила, когда он приходил, хотя в те времена еще не знала, что он мой отец. Я звала его «дядя Володя». Уже позже я как-то домучила маму вопросом: «Кто мой папа?» – И она сказала: «Спроси у дяди Володи».
Я с нетерпением ждала его прихода, а когда он появился, обменявшись на пороге с мамой какими-то насторожившими меня репликами, я бросилась к нему и потребовала немедленного ответа.
Он посадил меня к себе на колени и сказал серьезно: «Он в этой комнате. Попробуй догадайся где».
Я ничего не поняла и решила, что это такая забавная игра. Я стала без разбору тыкать в разные углы, спрашивая: «Здесь? Здесь?», а он отрицательно качал головой. Наконец, я указала на него, не придавая этому значения, просто разыгравшись: «Здесь?» – И он сказал почти торжественно: «Да, я твой папа».
Помню, я вовсе не обрадовалась, а даже была разочарована, что игра так неожиданно кончилась. «Дядя Володя» и так был моим. А я ждала какого-то нового, незнакомого папу.
Но потом осмыслила это открытие, приноровилась к нему. И привыкла к тому, что у меня такой папа – приходящий. У других постоянный, а у меня приходящий. Мне даже нравилось такое положение вещей, потому что он меня не воспитывал, никогда не делал замечаний. Появлялся, как праздник.
Думаю, что он нам не помогал. Мама бы не допустила этого. Она сама приняла решение и сама отвечала за него. Да отец и не рвался помогать. Тогда такое положение устраивало их обоих. У них были общие друзья. Иногда у нас собиралось целое общество. Мама рассказывала такой эпизод: их приятельница Лия Семёновна Коган, шутя, назвала папу «полковник Скалозуб», вероятно, за его громкий смех. Смеялся он замечательно, запрокидывая голову, показывая все свои ровные белые зубы. Но я почему-то за него обиделась и устроила целый скандал. Я бушевала, а все смеялись. Конечно, я не знала тогда Грибоедова, но чем-то это прозвище показалось мне обидным.
Лето 1941-го мы с мамой проводили на озере Селигер. Там была недавно созданная туристская база – палаточный городок на самом берегу, и столовая, она же клуб. На втором этаже клуба находился методический кабинет, где работала мама. Это было мое царство – с картами, развешанными по стенам, книгами и почему-то чучелами разных зверей, заспиртованными рыбами, пресмыкающимися, разными гадами. Я могла проводить там всё свободное время. Правда, его было очень мало. Ведь мне принадлежало и всё озеро – огромное, тогда очень чистое, одно из красивейших в мире, на мой взгляд, с большой лодочной пристанью, где были и байдарки, и шлюпки, и яхты. И манящие дали, и почти девственный лес с еле заметными тропинками, полный ягод, грибов и всякой живности. Ежи заходили прямо в палатки и ночами топотали по доскам деревянного пола, птицы вспархивали с каждого куста, дорожки перебегали зайцы. А раз или два в неделю причаливали катера с очередными туристами и свежей почтой. Иногда забредали крестьяне из дальних деревень и с туповатым недоумением разглядывали веселых горожан в трусах и майках, которые бездельничали и рассекали на лодках спокойные воды озера.
22 июня, в день начала войны, у мамы был выходной. Мы заранее условились провести этот день вдвоем на озере. Встали рано, взяли на базе двухместную байдарку и отправились. Гребли поначалу усердно, потом более лениво. Озеро было удивительно спокойное – расстеленная скатерть. Заря окрасила всё вокруг в розовый цвет. Помню, как срывались розоватые капли с поднятой лопасти весла и глухо шлепались о чуть взбаламученную гребком водную гладь. Тишина стояла такая, что даже эти мягкие звуки казались лишними, почти неприятными. И вокруг – никого. Никого-никого. Как будто мы были одни на всем белом свете. Я тогда еще не знала про Всемирный потоп и про Ноя. Но думаю, что подплывая к Арарату, он чувствовал себя примерно так же. Помню, мне почему-то стало даже немного страшно. И я запела мамину любимую песню – «По долинам и по взгорьям…» Мама подхватила. Хорошо, что нам никто не встретился на пути, потому что ни у меня, ни у мамы не было слуха, да и песня в тот момент могла показаться неуместной среди этого покоя и безмятежности.
Если бы знать тогда, какая тонкая грань отделяет нас от того, о чем лихо кричала песня: «Наливалися знамена кумачом последних ран…» В это время немецкие самолеты уже бомбили Киев. Солнце поднималось всё выше и выше, но от воды веяло свежестью. Потом я, видимо, притомилась, и мы пристали к одному из маленьких бесчисленных островков и стали завтракать. Потом купались. Потом сидели на бережке, болтали ногами, разговаривая, не помню о чем. Потом, кажется, поспали немного. И уже далеко за полдень поплыли дальше, отдохнувшие и бодрые. Мне было хорошо и радостно. Сейчас я бы назвала это состояние счастьем. Подозреваю, что тогда я этого слова не знала или не понимала.