Эдуард Хруцкий - Проходные дворы
Я повесил шинель на вешалку у двери и затащил в комнату два здоровых чемодана, которые у нас назывались «Великая Германия». На достаточно крупную сумму восточных марок, выданных мне при увольнении, я прилично прибарахлился.
Я доставал пиджаки и брюки и вешал их в шкаф, когда в дверь моей комнаты постучали и вошел сосед – слесарь Сашка.
– Ты приехал? – спросил он.
– Как видишь.
– В отпуск или совсем?
– Вроде совсем.
– Значит, в народное хозяйство, – щегольнул он эрудицией.
– Именно.
– Тогда отдай мне шинель.
– А зачем она тебе?
– Я из нее куртку сделаю, а то не в чем на работу ходить.
– Бери.
– А кителек тебе тоже не нужен?
– Пока нужен.
– Ну, ладно, – милостиво согласился он, – я пока шинель возьму.
Я отстегнул погоны, бросил их в шкаф и отдал соседу шинель.
Пока я разбирался с вещами и собирался отправиться на кухню за горячей водой для бритья, именно на кухню, так как в ванной комнате проживала семья из четырех человек местного слесаря-сантехника, ко мне в комнату ворвалась разгневанная мать слесаря Саши. И, словно видела меня только вчера вечером, заверещала:
– Ты зачем ему шинель отдал, ирод?
– Так ему не в чем на работу ходить, Ольга Ионовна, – пытался оправдаться я.
– Пропить ему нечего, – зарыдала почтенная старуха и удалилась, хлопнув дверью.
Вечером, когда я одевался «во все дорогое», как любил говорить мой приятель Рудик Блинов, чтобы отбыть в кафе «Националь», где мои кореша уже накрыли поляну в честь моего возвращения к «мирной» жизни, хлопнула входная дверь, в коридоре повис пролетарский мат, в котором упоминались шпиндель, резец и еще ряд предметов слесарной оснастки. Это вернулся сосед Сашка, видимо, удачно продавший мою шинель. Мат прерывался криками Ольги Ионовны, женским плачем и звоном разбитой посуды.
Я вышел в коридор, застегивая пальто, и увидел стоявшую у телефона соседку, интеллигентнейшую Раису Борисовну, жену Губера.
Она прижала ладонь к щеке и сказала трагически:
– И так каждый день. Когда же это кончится?
– Проспится и затихнет, – ответил я.
– Ой, – сказала соседка, – вы вернулись? Надолго?
– Навсегда.
– Слава богу, может, вы его угомоните.
Я открыл дверь, вышел на площадку и понял вдруг, что вернулся навсегда. Залогом тому стала моя щегольская шинель, пропитая слесарем Сашей.
Я буду рассказывать в этом очерке о времени, которое тогда называли «оттепелью». О том, как после сталинской диктатуры интеллигенция мечтала о социализме с человеческим лицом.
Лик сей для меня загадочен и по нынешний день, хотя в те годы я в него свято верил.
Я не буду поднимать архивы пленумов ЦК КПСС, в которых описывается борьба Хрущева с антипартийной группой: пусть это делают историки.
Много позже я узнал о событиях 57-го года, о сваре на пленуме и Президиуме ЦК КПСС непосредственно от людей, оставивших Хрущеву власть – маршала Жукова и генерала Серова. В том же году ходили разговоры, что Никита Хрущев в обмен на документы о репрессиях на Украине, где он был в те годы первым секретарем украинских большевиков, отдал хохлам Крым.
Я же расскажу о том, что видел человек, в те годы далекий от политики и любящий литературу, кино и журналистику.
Самое ошеломляющее для меня заключалось в том, что вернулся я практически в другую страну. Я шел по улицам и замечал, что чего-то не хватает. И только через несколько дней понял, что исчезли плакаты с ликом Сталина. Раньше они выставлялись в витринах каждого магазина и подбирались строго по тематике.
Так, в Елисеевском красовался плакат, на котором седоусые колхозники вручали вождю плоды своего труда: протягивали снопы пшеницы и корзины с фруктами. В магазинах игрушек Сталин ласково улыбался детям. А в книжном был самый серьезный плакат: великий мыслитель склонился над столом с ручкой в руке, и все это на фоне монументального сталинского труда «Марксизм и вопросы языкознания».
Портреты и скульптуры поверженного вождя стремительно исчезли с улиц и площадей всей необъятной Родины.
Я помню единственное последствие исторического XX съезда партии, докатившееся до города Галле, расположенного в Восточной Германии.
Ночью меня разбудил дежурный по роте и срывающимся от волнения голосом сообщил, что только что в казарму влетел капитан, пропагандист политотдела (была раньше такая должность в вооруженных силах), и срывает со стены все изображения Сталина. Дежурный доложил, что на всякий случай он поднял отдыхающую смену дневальных и распечатал ружпарк.
Я быстро оделся и, ошеломленный этим известием, выдвинулся, как пишут в боевых донесениях, в расположение своей роты. Войдя в ленинскую комнату, я увидел потного капитана Анацкого, который срезал последний портрет вождя со стенгазеты.
– В чем дело? – спросил я.
Капитан ошалело посмотрел на меня, потом на четверых громадных бойцов рядом со мной и сказал трагическим шепотом:
– Сталин – враг народа, его разоблачили на съезде. Завтра все узнаете.
Я попросил его остаться, позвонил в штаб, где меня немедленно соединили с замполитом части, который, как ни странно, бодрствовал в это неурочное для политработников время, и он достаточно резко приказал мне не препятствовать работе политаппарата.
Дежурный по части, у которого я хотел прояснить обстановку, ответил мне с армейской простотой:
– Да пошли они все… Ложись спать, завтра все узнаем.
Армия была в те годы практически закрытым государственным институтом. Те, кто служил в Союзе, уходили вечерами в город, могли общаться с разными людьми, получать определенную информацию. Служба за границей полностью отрезала нас от любых новостей, даже письма из дома просматривались военной цензурой.
Из всех докладов и решений XX съезда до нас донесли главное: страна вступает в новый исторический этап и ей хотят навредить поджигатели войны, поэтому надо усилить боеготовность частей и подразделений. Правда, и меня мало интересовали партийные разборки, потому что шла подготовка к тактическим учениям, на которые должен приехать генерал-полковник Гречко.
Оторванность от событий, которые так близко к сердцу принимались в стране, мое мировоззрение, оставшееся на уровне 53-го года, заставили меня по возвращении домой заново постигать сложную науку московской жизни. Тогда я еще не мог понять, что время стремительно и переменчиво. Я уезжал из одной Москвы, а вернулся совсем в другую. Годы, в которые я не видел города, изменили его дух и быт до неузнаваемости.
«Оттепель»! Странное слово, перенесенное из романа Ильи Эренбурга на человеческие и общественные отношения.
Странное слово. Странное время. Москва заговорила, правда еще боязливо, с оглядкой. На кухнях, в редакциях, в заводских курилках. Ах, этот свежий ветер – пьянящий и обманный! Через несколько лет для многих из нас он обернется горем. Дорого заплатило мое поколение за этот в общем-то эфемерный глоток свободы. Но все-таки этот глоток люди сделали, почувствовали вкус свободы, и в этом главная заслуга XX съезда и политической линии Хрущева.
Я приходил в компании, слушал, о чем спорят люди, и мне становилось не по себе. Раньше за это немедленно волокли на Лубянку, где выписывали путевку на «продолжительный отдых». Но люди говорили об ужасе сталинских репрессий, о том, как член Президиума ЦК КПСС Екатерина Фурцева пробовала прекратить выступления возмущенных тяжелой жизнью рабочих московских заводов, осуждали наше вторжение в Венгрию. Они осуждали солдат, не имея никакого представления о том, что такое приказ и воинский долг, о том, что армия живет по другим законам и исповедует другие ценности.
Однажды Валера Осипов, тогда уже знаменитый московский журналист, спецкор «Комсомолки», приволок меня в какую-то огромную квартиру на Таганке, где собирались художники, молодые журналисты, поэты. Много пили, много спорили, читали стихи.
Мне особенно запомнились вирши, которые прочел Саша Рыбаков, молоденький студент журфака МГУ. Я не помню их все, не помню фамилию автора, хотя Саша называл ее. В память врезалось одно четверостишие, удивительно точно определявшее время, в которое мы жили тогда:
О романтика! Синий дым!
В Будапеште советские танки,
Сколько крови и сколько воды
Уплывет в подземелья Лубянки.
В этой последней строчке я почувствовал некое предупреждение, которое посылал всем нам неизвестный поэт. Но ощущение это было коротким и стремительным, как вспышка зажженной спички в темной комнате, о которой не стоит долго вспоминать.
Все это придет позже. А пока в Москве свершилось три культурных события: гастроли Ива Монтана, пьеса Николая Эрдмана «Мандат» на сцене Театра киноактера и роман Владимира Дудинцева «Не хлебом единым».
Приезд французского шансонье в страну победившего социализма был похож, как писали в свое время Илья Ильф и Евгений Петров, «на приезд государя-императора в город Кострому». Таких сенсационных гастролей не было в Москве больше никогда.