Марк Вишняк - Годы эмиграции
Доказывал я и то, что бросалось в глаза каждому, – своеобразие сверхпатриотизма, которое защищал и противников коего обличал былой циммервальдец. Очевидным было, что не судьбы народа и страны, не отечество и родина были решающими для Сухомлина, а гораздо более второстепенное и преходящее – правительство, власть, режим. Свидетельством этому могла служит защита им присвоения Россией всего отошедшего к ней по трем екатерининским разделам Польши. О том же свидетельствовало и ставшее главной специальностью Сухомлина – изыскание антисоветской крамолы в русской социалистической среде, среди меньшевиков и, особенно эсеров.
Затянувшая на годы история с Сухомлиным была не только самой длительной, но и самой отвратительной, расколовшей эсеровские ряды. Помимо нее, были и другие расхождения – с другими людьми и по другим вопросам, – другие отколы и отходы от партийных организаций или даже от эсерства. Главная причина была, конечно, не столько в расхождении во взглядах, сколько в «месторазвитии», в эмигрантском бытии, не располагавшем к устойчивой и плодотворной политической работе. Но визит Маклакова и его группы к советскому послу, статья Милюкова «Правда большевизма» и, наконец, многосторонняя полемическая переписка из разных эсеровских углов Франции и Америки, в связи с этими событиями и с более приличными перелетами в стан победителей, составили главное содержание, если не нашей политической активности, то нашей эмоционально-политической настроенности в заключительные годы войны.
К концу 1945 года неожиданно пошли слухи, что Школа «свертывается» раньше времени, на которое преподавателей приглашали и они рассчитывали. Слухи распространялись и крепли, становились всё настойчивее, вызывали, естественно, волнение. Казалось невозможным, чтобы университет и Вашингтон, связанные со Школой, могли нарушить обязательства, принятые, в большинстве случаев, по отношению к малоимущим, ликвидировавшим иногда свое скудное домохозяйство перед отъездом на службу в Боулдер. Я был скептичнее многих не только по свойствам своего характера, но и потому, что помнил прецедент в Корнеле, когда университет и военное ведомство досрочно ликвидировали обучение чешскому и итальянскому языкам, нарушив тем самым свои обязательства в отношении преподавательского персонала. Там всё зависело от военного департамента, здесь – от морского. Но это дела не меняло: оба департамента были автономны, но одинаково зависели от Администрации.
Слухи получили официальное подтверждение, и русские преподаватели решили совместно обсудить положение и возможность предотвратить надвигавшуюся напасть. Собрание было многолюдное, но ничего другого не могло придумать, как выбрать комиссию для переговоров с университетским начальством о создавшемся положении. В пятичленную комиссию выбрали и меня, вероятно как юриста, и другого напористого оратора в предвидении, очевидно, что он сумеет постоять за себя и отстоять других. Беседовать с нами явился сам президент университета, мистер Стерне, юрист по образованию, бывший денверский адвокат по профессии, весьма корректный в обхождении. Разговор продолжался недолго. Президент сообщил то, что в общем мы уже знали. Всё произошло из-за просчета Вашингтона в длительности войны: она кончилась раньше предположенных в Вашингтоне сроков. Школа содержалась университетом на средства, получаемые от морского департамента. С сокращением ассигновок департамента университету, последний не мог финансировать Школу, а та – нас.
Это было, может быть, несправедливо и неправомерно, но просто, ясно и непреодолимо. Вся юридическая аргументация, которую я приводил, до апелляции к «конклюдентным» действиям договорившихся сторон, была совершенно ни к чему рядом с неопровержимостью – фактической и логической – «на нет и суда нет». Со Школы или с университетской администрации, с которыми мы были связаны, «взятки были гладки», и мы, члены комиссии, ушли, «не солоно хлебавши». Так же пришлось поступить и всем преподавателям Школы – одним раньше, другим позже.
В заключение упомяну о весьма мало привлекательной процедуре, которая устанавливала очередь, – кому из преподавателей надлежит потерять службу раньше и кому позже. Порядок должен был установить директор Школы Шоу, знавший японский язык и, вероятно, японскую историю и культуру, но не знакомый не только с русским языком, но и с громадным большинством преподавателей русского языка в подведомственной ему Школе: он не знал ни их, ни о них.
Его доверенным лицом была Мещерская, которую он консультировал и тогда, когда пришлось решать деликатный вопрос, кого когда лишить заработка.
Преподаватели были распределены на три очереди, – я был зачислен во вторую. Что мистер Шоу обратился за помощью понятно, и зазорного в этом ничего не было. Но что Мария Александровна Мещерская согласилась помочь начальству в выборе или отборе коллег из общего состава, – казалось мне совершенно недопустимым и, особенно, не к лицу ей, щеголявшей своей принадлежностью к высшим социальным и культурным кругам русского общества. Роль Мещерской не осталась секретом и для преподавателей. Свое возмущение ею я аргументировал тем, что даже у уголовных существует обязательный для них неписаный кодекс, по которому взаимная коллегиальная солидарность считается одним из устоев и нарушение его недопустимым.
Перед тем, как нам покинуть Боулдер, Мещерский сказал мне, что хочет зайти с женой – проститься с нами. Как ни было неловко, всё же я нашел в себе мужество заявить, что был бы рад видеть его и проститься с ним... Он понял и не стал настаивать. Мы тут же с ним простились, чтобы никогда больше не 200 встретиться. Через несколько лет Мещерские трагически погибли в автомобильной катастрофе: он был у руля, когда машина свалилась, если не ошибаюсь, в пропасть...
Полуторалетняя жизнь в Боулдере была немногим веселее жизни в Корнеле. И здесь я потратил зря много времени. Если всё же в Боулдере я чувствовал себя лучше, чем в Корнеле, это было потому, что здесь была всё-таки «среда» или ее подобие, тогда как в Корнеле было почти полное одиночество. Кроме того, в Боулдере я работал интенсивнее и успешнее. Писал по-прежнему в «За Свободу» и «Новый Журнал» и в американские научные и публицистические журналы. Если к этому прибавить подготовку юридико-политической книги на английском языке «Оправдание власти», не законченной ни в Боулдере ни позже, – почти всё свободное от занятий в Школе время было заполнено.
ГЛАВА IV
Возвращение в Нью-Йорк. – Трудности найти местожительство. – Новые поиски работы-заработка. – Неудачи. – Как я не попал в ООН даже на непостоянную работу в Комиссию прав человека и как попал в еженедельник «Тайм-мэгэзин». Условия работы и положение. – Генри Люс, его помощники, мое «начальство» и коллеги. – Влияние Тайм и подражание ему. – Смерть создателя «империи Люса». Смерть моих ближайших друзей: Фондаминского, Руднева, Авксентьева, Зензинова, Коварского и ближайших родных
Покидая Боулдер, мы не колебались, куда ехать. Никто никуда нас не звал (Если не считать неожиданного жертвенно-непрактичного предложения Аминадо, – о котором мне напомнило вернувшееся ко мне письмо, посланное мною Коварским за полгода до отъезда из Боулдера. Я писал: «ничего определенного я даже в перспективе не имею, разве только, что Аминад Петрович зовет к себе поселиться семейно с ними в феврале-марте (1946 г.) “навсегда” – доживать свой век». Это чрезвычайно трогательно, прибавлял я, – необычно для нашего времени, но не так уже соблазнительно: в нашем возрасте жить с другими надо избегать по возможности, – у каждого свои привычки и мозоли.). Но если у нас в Америке был какой-нибудь центр притяжения, им мог быть только Нью-Йорк. Там были друзья, родные, знакомые. И, главное, Нью-Йорк был культурным, политическим и литературным центром, который походил на те, в которых протекла наша жизнь в Европе. Нью-Йорк был и единственным рынком труда, где я мог рассчитывать найти работу-заработок как публицист или научный работник, ибо только в Нью-Йорке у меня были знакомства, которые могли оказать содействие в этом направлении.
В Нью-Йорке был длительный жилищный кризис во время войны. И с ее окончанием он не разрешился. Воспользоваться, даже временно, гостиницей, нам было не по средствам. И я обратился к кузенам, Эстриным, не могут ли они снова нас приютить, пока мы не найдем для себя помещения? В ответ последовало приглашение пробыть у них две недели.
Это как будто вполне благоприятно разрешало нашу жилищную проблему, и в феврале 1946 года мы двинулись в обратный путь – туда, откуда уехали в сентябре 1943. С первого же дня я опять начал усердные поиски работы забрасывал удочки, куда мог и где считал работу хоть сколько-нибудь для себя подходящей. Не стоит перечислять все, да я и не помню их, помню лишь, что «удочек» было семь, и на все семь жена моя взирала одинаково безнадежно, считая, что я зря трачу время и тешу себя: если не выйдет служба в Организации Объединенных Наций, которую мне твердо обещали с двух сторон, выйдет служба в одном из еврейских или нееврейских учреждений, интересовавшихся проблемой меньшинств и приглашавших меня для переговоров, ничем определенным пока что не кончившихся. Но из семи «удочек» не может же не принести улова хотя бы одна, доказывал я.