Юрий Колкер - Пархатого могила исправит, или как я был антисемитом
В Вырице снимал дачу Валера Скобло с женой Таней и пятилетней дочерью Олей, а у поэта Александра Кушнера, к которому мы с Валерой в начале 1970-х ходили в литературный кружок, был собственный, точнее, отцовский, дом. Отец поэта, военный моряк в отставке, монументальный, на голову выше сына, тоже иногда присутствовал в этом доме, но словно бы в стороне от жизни младших: от Александра Семеновича, его жены Тани и их сына Жени, подростка. На стене висела в рамочке какая-то орденская или иная почетная грамота, выданная старшему Кушнеру за морские заслуги, и я с удивлением увидел из нее, что он — вовсе не Семен, как можно было заключить из отчества поэта, а Соломон.
Замечательной особенностью этого дома был стол для пинг-понга. Заядлых игроков оказалось трое: поэт, Женя и я. Тут во всей своей беспощадной наготе предстал перед нами знаменитый парадокс Кондорсе — о том, что в иных случаях демократия в принципе не способна решить вопрос или выделить лидера голосованием. Берем трех голосующих: А, Б и В; А голосует за избрание Б, Б — за избрание В, а В — за А. Тупик. Треугольник, хоть и не лирический. У нас эта схема предстала в другом обличье. Женя выигрывал у отца, Александра Семеновича, но проигрывал мне, я же проигрывал Александру Семеновичу (не иначе, как из почтительности), так что выявить чемпиона было нельзя. Занятно, что мы с Женей играни по-настоящему, с эффектными рискованными ударами и артистической защитой, вблизи от сетки и вдали от нее, с подкручиванием мяча и неожиданными подачами. Специально не занимаясь пинг-понгом, я играл в молодости в силу третьего разряда; Женя — тоже. А вот поэт играл без всякого артистизма, на отбой, тут не было ни нападения, ни защиты, только быстрая реакция. С детства я, да и вообще все игравшие, этот стиль презирали, называли тырканьем, но при игре приходилось с такими игроками считаться, потому что они иной раз побеждали…
Валера Скобло в пинг-понг не играл и к Кушнеру не ходил или ходил редко; ко мне тоже (а я к нему ездил на велосипеде). За всю мою жизнь я не встречал человека более самодостаточного. Как на моем отце, на нем всегда лежала печать какого-то грустного знания, которым нельзя поделиться. Как мой отец, он не искал ничьего общества. Мне казалось, что его облик можно передать двумя словами: Бог обманул. Как и отец, Валера в Бога не верил.
В Вырице имелась и волейбольная площадка, но уровень тамошней игры вводил меня в полное уныние; мне, перворазряднику, просто нечего было там делать. Располагалась площадка на улице Жертв революции, и я уверял Валеру, что это название — в нашу с ним честь, а что касается жертв, то не мешало бы завести улицу Жертв резолюции. Мы с ним гуляли по этой улице и спорили, я отстаивал толстовство, он — язвительно и грубовато опровергал его пункт за пунктом. Отчего же это, спрашивал он, твой Толстой рекомендует в семейной-то жизни воздерживаться от половой близости? Я на это отвечал ему риторикой классика и сам себе удивлялся: что несу?! Еще один фрагмент удержала память. После знаменитой операции Энтеббе (освобождения израильских заложников в Уганде) Валера, в ответ на мое пожатие плечами и «Ну, и что?», сказал:
— Но что это говорит о вооруженных силах страны?
Я опять пожал плечами. Мне казалось в 1970-е, что из еврейства мы уже вышли. Если тебе небезразличен Израиль, езжай в Израиль, свяжи с ним свою судьбу. Но Валеру вообще многое интересовало — в этом смысле он (в отличие от меня) из еврейства совсем не вышел. Вдобавок он еще и специалистом был первоклассным.
Летом 1976-го Лизе было два с половиной года, но ростом она была немногим меньше пятилетней Оли, зато та сочиняла стихи. Помню, как Оля слушала мои — с горящими глазами. Читал я у них на даче Элегию:
Когда я был молод, меня нищета привлекала,
Казалось, для мысли она и для гордости место дает.
Италия с ней уживалась: большое лекало
В оправе тирренских и адриатических вод…
Оля подавала надежды, дружила с отцом, да и он с нею дружил по-настоящему. Что касается стихов Валеры, то любовь к ним я пронес через всю жизнь. Во многих других авторах разочаровался, в нем — нет. Его нехватку мастерства, очень наглядную, его шероховатость и (местами) почти косноязычие — всегда мысленно сравнивал с теми же свойствами державинской лиры.
В 1978 году мы с Таней решились на дальнюю поездку с новыми друзьями. Юра Гольдберг и Аня Сарновская работали геологами на Кольском полуострове, а в Ленинграде, на Зверинской улице, у них сохранялась «жилплощадь»: комната в коммуналке; существовала такая льгота тем, кто работал за полярным кругом. В этой замечательной квартире мне запомнился рыжий кот двадцати одного года от роду и величиной с небольшую рысь.
С Юрой и Аней нас свели отказницкие дела. То ли они пришли к нам советоваться насчет отъезда, то ли мы к ним. По этой линии в ту пору легко завязывались знакомства. Юра оказался мрачен, но без тени надменности, Аня — общительна, оживлена. Располагали они к себе разом, понравились нам так, что мы потом долго сетовали на разъединившую нас судьбу, — и это несмотря на разницу в возрасте (они были старше) и в интересах (в этой семье не стихи любили, а песни под гитару). Юра был мрачен неискоренимо; и было, отчего. Его отец в 1930-е возглавлял электромеханическую службу московского метро; в 1936 году, когда Юре было пять месяцев, отца арестовали; спустя полтора года, уже в ссылке, арестовали и посадили мать. Тетка Юры, младшая сестра матери, забрала ребенка и растила его, как родного сына. Отец в застенках был обвинен в терроризме и вскоре расстрелян; мать уцелела, но сошла с ума; вернулась, когда Юре уже было 10 лет (и о существовании родной матери он не знал)… Нужно ли продолжать?
— Не хочу, чтоб с моими детьми случилось подобное, — говорил Юра.
У них было двое чудесных мальчиков, десятилетний Сережа и двухлетний Котя.
Летом Гольдберги отправились в Крым, но не туда, куда все ездили, а в места неожиданные, татарские, хазарские и готские: на самую западную равнинную оконечность, на Тарханкутский полуостров, в поселок Оленёвка. Поехали и мы туда вслед за ними. Тут и выяснилось, что лизин диатез проходит прямо на глазах, как по мановению волшебной палочки — от воздействия климата. Места оказались чудесные. За деревней — десять километров песчаного пляжа, и никаких курортников. В пяти километрах от деревни — Отлеж, небольшая бухта, окруженная скалами неимоверной красоты (там снимался советский фильм Человек-амфибия, по роману писателя-фантаста Александра Беляева). Но добираться до ближайшего городка Черноморска (бывшей Ак-Мечети) от Оленёвки было трудно; один автобус в день — и забитый так, что иной раз ты, стоя, пола под собой не чувствовал (а уж о том, чтоб сесть, и не мечталось; люди с ночи занимали очередь на мысе под маяком).
Откуда в татарских местах Оленёвка? Олени водились только на коврике над кроватью в украинской хате бабы Кати, где мы снимали жилье. По-соседству обнаружились и другие не совсем местные названия: Окунёвка, Медведёвка. Объяснялось это просто. Получив Крым в подарок от Хрущева, Украина стала его заселять. Крестьянам подъёмные платили; ну, и освоили они целину, отобранную у коренных жителей.
Маленький Котя еще не говорил толком, но мог повторить и повторял любую мелодию. Все были убеждены: он станет музыкантом. В сущности, почти так и вышло… почти. В 1980-м, вопреки всем ожиданиям, Гольдберги получили разрешение и уехали в Канаду, в Калгари. Там дети выросли. Сережа пошел в университет, Котя — в музыку, только не в классическую; он немножко играл на всех инструментах, а на жизнь зарабатывал — татуировкой. Незачем говорить, что и сам он оказался покрыт ею сверху донизу.
Летом 1979 года, после таниной операции, мы снимали дачу в Горской, вдоль Приморского шоссе, за Лисьим Носом, — снеимали вместе с таниной ближайшей подругой Ниной Геворкянц и ее дочкой Женей, тремя годами моложе Лизы. Таня была еще очень слаба после операции, ходила с палкой. Нина обещала делать за нее почти всю дачную работу — и не обманула. Осложняла общежитие только маленькая Женя, которой следовало бы родиться мальчишкой — так была резва, проказлива и бесстрашна. В связи с нею, с ее рождением, я узнал о престранном законе, всегда действовавшем в Российской Федерации. Дело в том, что Нина по паспорту значилась армянкой (с тем же успехом она могла записаться и полькой — по матери), а отец Жени был из вепсов, не подумайте дурного: из той самой веси, которая вместе со словенами ходила в девятом веке к варягам просить себе князя. Так вот, закон республики предусматривал в мое время для таких детей право записаться русскими. Если оба родителя — разной «национальнсти», притом любой; если даже ни один из них не значится русским, — всё равно перед ребенком открыты братские объятия первого среди равных.