Дэвид Хоффман - Шпион на миллиард долларов. История самой дерзкой операции американских спецслужб в Советском Союзе
Это было единственное место работы Толкачева на протяжении всей его жизни. Радары для советских военных самолетов, выпускаемые “Фазотроном”, назывались “Орел”, “Смерч”, “Сапфир”. Как и во многих других технологических областях, здесь Советскому Союзу трудно было угнаться за Западом. В начале 1970-х бортовые советские РЛС не были способны различать низколетящие объекты, то есть могли не заметить прижимающийся к земле бомбардировщик или крылатую ракету. Эта уязвимость стала серьезным конструкторским вызовом для “Фазотрона”: от инженеров потребовали построить радары, способные “смотреть вниз” с высоты и распознавать низколетящие объекты на фоне земли. Соединенные Штаты планировали использовать низколетящие бомбардировщики глубокого проникновения для нападения на Советский Союз в случае войны{247}.
Вначале “Фазотрон” изготовил бортовую РЛС, названную РП-23, или “Сапфир-23”, которая обеспечивала ограниченное обнаружение целей в нижней полусфере для истребителей МиГ. Потом институту поручили разработать более сложную модель для установки на МиГ-31 — проектируемый сверхзвуковой перехватчик. Но задача оказалась слишком трудной для института Толкачева. По некоторым данным, институт много чего обещал, но не все из обещанного смог выполнить. Несмотря на громадный опыт, “Фазотрон” был не в состоянии решить проблему отслеживания и уничтожения низколетящего объекта на фоне земной поверхности, так же как и отслеживания одновременно нескольких целей. В 1971 году “Фазотрон” был вынужден передать разработку в конкурирующий НИИ приборостроения (НИИП). После нескольких лет работы НИИП и несколько других институтов решили бо́льшую часть проблем с новым радаром, получившим название “Заслон”. Он весил полтонны, был вдвое больше, чем крупнейшая бортовая РЛС в США, но все-таки работал — и на нем был установлен первый в истории советский бортовой компьютер. В 1976 году прошли первые испытания “Заслона” в воздухе, а к 1978 году он был способен отслеживать сразу десять целей. Первые самолеты МиГ-31 с радаром “Заслон” стали вводить в эксплуатацию в советских силах ПВО осенью 1981 года{248}.
К этому моменту Толкачев уже передал ЦРУ сотни страниц с чертежами и спецификациями РЛС “Сапфир-23” и пять печатных плат. Он также передал проекты и чертежи “Заслона”.
Трагическую историю семьи Кузьминых Наташа — а позже Адик — узнала от отца в последние годы его жизни. Иван рассказал дочери все, ничего не приукрашивая и не смягчая: об ужасе арестов, неумолимости приговоров, внезапном разорении их дома. Она узнала, что Иван пострадал из-за отказа доносить на свою жену Софью.
В 1957 году, через год после смерти Ивана, когда Адик и Наташа поженились, угрозы массового террора уже не было. Но воспоминания о репрессиях были еще слишком остры, и их действительный масштаб еще предстояло осознать. Хрущев выступил с речью о сталинских злоупотреблениях властью 25 февраля 1956 года на XX съезде партии. Он обвинил Сталина в противоправных арестах и казнях членов партии во время чисток, в неподготовленности страны к гитлеровскому нападению на Советский Союз и в других провалах, однако не упомянул ни массовые репрессии, ни насильственную коллективизацию и организованный голод, за которые сам отчасти нес ответственность. Тем не менее Хрущев сделал первый шаг: он осудил “культ личности”, позволивший Сталину захватить такую неограниченную власть. С этой речи начался период либерализации, известный как “оттепель” — от названия повести Ильи Эренбурга 1954 года. Покончив с многолетним вынужденным подчинением диктату соцреализма, некоторые свободомыслящие писатели и художники осмелились раздвигать рамки дозволенного, и родилась надежда, что после “Большого террора” и военных утрат страна станет другой. Запуск спутника в октябре 1957 года также дал повод для оптимизма, особенно среди молодежи. Историк и правозащитница Людмила Алексеева вспоминала, что в годы, последовавшие за речью Хрущева, “юноши и девушки перестали испытывать страх перед тем, чтобы делиться друг с другом мыслями, знаниями, надеждами, сомнениями. По вечерам мы собирались в тесных комнатах, читали стихи и неподцензурную литературу, рассказывали об известных нам событиях, и все это вместе складывалось в реальную картину того, что происходит в стране. Это было время нашего пробуждения”. Эти настроения, несомненно, коснулись и Адика с Наташей{249}.
Толкачев рассказывал ЦРУ, что в его молодости политика играла “значительную роль”, но потом он потерял к ней интерес, а позже стал относиться с презрением, как к “беспросветной лицемерной демагогии” советского партийного государства. Он не обсуждал ни с кем эту перемену, но в середине 1960-х, когда оттепель закончилась и Хрущева сместили, Толкачев, похоже, задумался над тем, как дать выход своему недовольству.
В мае 1965 года родился его сын Олег. Толкачев говорил, что тогда не стал предпринимать никаких действий, потому что не хотел подвергать опасности семью. “Я ждал, когда мой сын вырастет”, — писал он в ЦРУ о своем решении затаиться. По его словам, он сознавал: “В случае провала моя семья может серьезно пострадать”.
В течение нескольких лет, до середины 1970-х, Толкачева вдохновляли фигуры Андрея Сахарова и Александра Солженицына — людей совести, которые в одиночку вели титаническую борьбу с советским тоталитаризмом. У Сахарова, как и у Толкачева, был допуск к государственной тайне, но у него хватило мужества выступить с открытым протестом. Толкачев не знал Сахарова лично, но знал, за что он борется.
В начале 1968 года Андрей Сахаров работал один допоздна в своем двухэтажном доме с остроконечной крышей среди густой зелени Арзамаса-16 — колыбели ядерного оружия, поселка ученых, расположенного в городе Сарове, в 370 километрах к востоку от Москвы (по прямой). Сахаров, один из создателей советской водородной бомбы и выдающийся представитель научного сообщества, ставший академиком в тридцать с небольшим лет, испытывал глубокие сомнения по поводу этических и экологических аспектов своей работы. Он помог убедить Хрущева подписать с США в 1963 году договор о запрещении испытаний ядерного оружия. Теперь совесть побуждала его к действиям, далеко выходящим за пределы закрытого мира Арзамаса-16, где он столь успешно работал и был признан как блестящий физик.
Каждый вечер, с семи часов до полуночи, Сахаров, сидя в одиночестве в своем доме, окруженном деревьями, работал над трактатом о будущем человечества. Это было его первое открытое выступление против советской системы. Трактат, законченный в апреле, назывался “Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе”. Сахаров мыслил широко, предупреждая, что планета столкнулась с угрозами термоядерной войны, голода, экологической катастрофы и диктатуры, но также выдвигал идеалистические и утопические идеи о спасении мира. Он предполагал, что социализм и капитализм будут сосуществовать — в трактате он называл это “сближением” — и что супердержавы оставят попытки уничтожить друг друга. Он открыто писал о преступлениях Сталина и призывал к полной десталинизации страны, к запрету цензуры, освобождению политических заключенных, к свободе слова и демократизации. Текст был ошеломительным, провидческим и взрывоопасным. Сахаров переписал и отредактировал текст, а затем в какой-то момент показал его Юлию Харитону, научному руководителю режимной лаборатории и одному из руководителей советской ядерно-оружейной программы. Они ехали тогда вдвоем в личном вагоне Харитона. “Ну, как?” — спросил Сахаров Харитона. “Ужасно”, — ответил тот. “Форма ужасная?” — спросил Сахаров. Харитон усмехнулся: “О форме я и не говорю. Ужасно содержание”. Но Сахаров уже начал давать читать свою рукопись, отпечатанную под копирку, и сообщил Харитону, что ее содержание полностью соответствует его убеждениям и что “изъять” брошюру он уже не может. В июле его манифест был опубликован за границей, сначала в голландской газете, а затем, 22 июля, в New York Times. Брошюра также получила широкое распространение в самиздате — она передавалась из рук в руки в самом Советском Союзе. Затем Сахарова отстранили от работы в лаборатории, фактически уволили{250}.
Всего несколько недель спустя, 20–21 августа 1968 года, советские танки и войска стран Варшавского договора подавили реформаторское движение в Чехословакии, известное как Пражская весна. Сахаров с энтузиазмом относился к этому демократическому эксперименту, но советское вмешательство разбило вдребезги его оптимистические упования. “Надежды, внушенные Пражской весной, рухнули”, — говорил он. Ожидания многих на либерализацию в Советском Союзе не оправдались. Оттепель закончилась.
Среди тех, кто читал в самиздате “Размышления” Сахарова, был и Солженицын, в чьих ярких, пронзительных произведениях описаны темные стороны советского тоталитаризма. Его повесть “Один день Ивана Денисовича”, о жизни человека в лагере, была опубликована во время оттепели, но более поздние сочинения “Раковый корпус” и “В круге первом” были запрещены, и автор становился все более неудобной фигурой для властей. Через неделю после подавления Пражской весны Солженицын и Сахаров впервые встретились. Сахаров вышел из советского истеблишмента, Солженицын никогда не входил в него; ученый в костюме и галстуке и писатель в поношенной простой одежде. Они сидели у общего друга, в комнате с зашторенными окнами, чтобы избежать слежки КГБ. На Солженицына Сахаров произвел “обаятельное впечатление” — “высокий рост, совершенная открытость, светлая, мягкая улыбка, светлый взгляд, тёпло-гортанный голос и значительное грассирование”. Сахарову Солженицын тоже запомнился: “С живыми голубыми глазами и рыжеватой бородой, темпераментной речью (почти скороговоркой) не обычно высокого тембра голоса, контрастировавшей с рассчитанными, точными движениями, — он казался живым комком сконцентрированной и целеустремленной энергии”. Оба они, каждый по-своему блестящий, стали для Толкачева вдохновляющими примерами{251}.