Питер Акройд - Лондон. Биография
Однако и в таком неспокойном городе случаются дни затишья. Часто отмечалось, что из всех городов самыми скучными воскресеньями отличается Лондон – возможно, потому, что тишина и отдых не являются его естественным состоянием и даются ему нелегко. Недаром лондонцы в разные времена использовали нерабочие (в буквальном переводе – «святые») дни для «буйных забав». Начиная с раннего Средневековья практиковались стрельба из лука, рыцарские турниры, игра в шары, футбол – а также «метание камней, деревяшек и железок», – однако пристрастия лондонской толпы могли быть и менее здоровыми. Устраивались петушиные и кабаньи бои, травля быков, медведей и собак. Медведям давали ласковые клички – например, Ворчун Гарри, – но обращались с ними жестоко. В начале XVII века один посетитель Банксайда наблюдал, как хлестали слепого медведя: «Пятеро или шестеро, вставши вокруг с бичами, охаживают его без всякой жалости, а убежать ему не дает цепь; он обороняется, прилагая все силы и всю сноровку, сбивая с ног всякого, кто окажется в пределах досягаемости и не успеет отскочить, вырывая из рук бичи и ломая их». Мы можем прочесть о травле лошадей в конце XVII века на Банксайде, когда на «огромную лошадь» напустили нескольких собак; она одержала над ними верх, но затем «чернь в заведении закричала, что это обман, и принялась срывать с крыши черепицу, и стала грозить снести заведение с лица земли, если лошадь снова не приведут и не затравят до смерти». Так развлекалась лондонская толпа.
Быков тоже травили собаками, при этом им иногда клали в уши горошины или подпаливали спины огнем, чтобы привести их в ярость. В XVIII веке в Бетнал-грин охотились на выхолощенных быков, на Лонг-филдс близ Тоттнем-корт-роуд травили барсуков, в Хокли-ин-де‑Хоул устраивали жестокие борцовские поединки. Район, расположенный по ту сторону Флита от Кларкенуэлла, вообще был одним из самых опасных и беспокойных в Лондоне; там практиковались «всевозможные грубые игрища».
Респектабельную часть горожан в XVII веке эти развлечения отнюдь не привлекали. К их услугам был ряд аккуратно распланированных и хорошо оборудованных общественных мест для здоровых прогулок. К началу XVII века поля Мурфилдс осушили, и на их месте разбили «верхний парк» и «нижний парк»; несколько лет спустя поля Линкольнс-инн-филдс также были приспособлены для «общественных прогулок и забав». Очень популярен был парк Грейз-инн-уокс; в Гайд-парк, хотя он по-прежнему был королевским парком, пускали публику на скачки и кулачные бои. Сент-Джеймс-парк был создан чуть позже; там, по словам Тома Брауна, журналиста того времени, «среди зеленых лужаек мы имели удовольствие беседовать с разнообразными лицами обоего пола… тревожили нас лишь горластые молочницы, кричавшие: „Молочка, милые дамы! Крынку молочка от рыжей коровы, сэр!“»
Но подлинная природа Лондона – это не кустики и не парковые лужайки, а природа населяющих его людей. Ночью под сенью деревьев, как писал граф Рочестерский, «происходят изнасилования, инцесты и акты мужеложства», а пруд Розамунды в юго-западной части Сент-Джеймс-парка приобрел печальную известность как место самоубийств.
В увеселительном саду Спринг-гарденз была лужайка для игры в шары и мишени для стрельбы в цель. В Нью-Спринг-гарденз (позднее – Воксхолл-гарденз) были аллеи и мощеные дорожки. В небольших увитых зеленью киосках продавали вино и пунш, нюхательный и курительный табак, нарезанную ветчину и четвертинки кур; среди деревьев прохаживались женщины легкого поведения с висящими на шее золотыми часами – знаком их профессии. Подмастерья и их девицы посещали Спа-филдс в Кларкенуэлле или Гротто-гарденз на Розоман-стрит, где предлагались развлечения «более низкого пошиба», звучали песни и музыка и можно было получить чай, мороженое и алкогольные напитки.
К нынешнему времени энергия эта большей частью улетучилась. Парки теперь – спокойные участки среди лондонского шума и суеты. Они влекут к себе несчастных и неприспособленных. Безработным и бродягам хорошо спится в тени деревьев, как и тем, кого просто утомила городская жизнь. Лондонские парки, которые часто называют «легкими города», дышат, как дышат спящие. «Поскольку день был весьма жаркий и я устал, – писал Пипс 15 июля 1666 года, – я улегся на траву подле канала [в Сент-Джеймс-парке] и немного поспал». Этот утомленный мир изображен на гравюре Хогарта, где лондонский красильщик и его семья возвращаются из загородного увеселительного сада Садлерс-уэллс. Ландшафт позади них пасторальный, идиллический, но обратный их путь в город пролегает по пыльной дороге. Пухлая беременная жена одета по городской моде и держит веер с классицистским узором, но беременна она потому, что наставила мужу рога, и тот выглядит усталым и потерянным. Он несет на руках маленького ребенка; двое их старших детей дерутся, а их собака с тоской смотрит на канал, по которому вода из Излингтона идет к лондонским питьевым фонтанам. Повсюду изнеможение и жара; так близится к концу поход на лоно природы. И в более поздние времена, вплоть до нынешних, утомленные и издерганные горожане по-прежнему возвращались и возвращаются в Лондон после «вылазок», как узники в тюрьму.
Глава 17
Музыку!
К середине XIX века увеселительные сады вышли из моды, и наследниками их стали «концертные комнаты» и концертные залы, возникавшие в городе повсеместно. В 1765 году было объявлено, что в «большом зале» в Спринг-гарденз выступит восьмилетний Моцарт, чья «игра на клавесине исполнена совершенства, превосходящего всякое… воображение».
Музыка в Лондоне не исчерпывалась, однако, концертным музицированием. Лондонские арии и напевные жалобы возникли вместе с первым уличным торговцем и с той поры не умолкали. Часто отмечалось, что «низший пласт» культуры коренных лондонцев способен оживлять и переформировывать традиционные культурные сферы. Образ малолетнего Моцарта, музицирующего в концертном зале, следует дополнить замечанием Генделя о том, что толчок к созданию некоторых лучших его вокальных произведений дали ему мелодичные возгласы уличных торговцев. В городе «высокое» и «низкое» неизбежно переплетаются между собой.
В «Лондоне-разорителе» мы слышим голоса торговцев средневекового Чипсайда, выпевающие: «Спелая земляника, вишня с рисом»; «Нитки парижские, самые лучшие… Горячие бараньи ножки… Макрель… Зеленый тростник!» Costermonger (первоначально торговец фруктами, позднее – фруктами и рыбой) кричал: «Costards!» («Крупные яблоки!»), но в последующие столетия «coster», сидя на своей повозке, уже выводил: «Морские языки-и!.. Пикша живая!.. У-у-у-гри!.. Макре-ель! Мак-мак-мак-макрель!» Так и разносилось вдоль по улицам и вдаль по столетиям: «Девушки, дамочки, вам мои шпилечки!.. А вот у меня угри-угрища… Клац-клац-клац-клецки!.. Серные спички, свечной приклад… Купите воску или вафель… Старую обувь на метлы меня-аю… Покупаем кроликов-кролей… Кому вилы, совки?.. Крабы, крабы, крабы, всякие крабы… Жирные куры – налетай, не зевай!.. Старые стулья починяю… Ненужное с кухни берем-берем… Носки полотняные, на шиллинг четыре пары… Четыре связки репчатого луку… Джон Купер – на все руки мастер… Свежая речная водица».
О возгласах лондонских уличных торговцев написана не одна книга, и мы вдобавок располагаем зримыми образами тех, кто издавал эти возгласы. Персонификация была одним из путей расшифровки городского хаоса и средством превращения бедноты, или «низшего сословия», в галерею типов. Продавец трески, к примеру, носит старый фартук, а уличный торговец обувью щеголяет в пелерине. Продавщица сушеного хека держит корзину с товаром на голове, торговка апельсинами и лимонами – у бедра. Кроликов и молоко, как правило, продавали ирландцы, старую одежду и заячьи шкурки – евреи, зеркала и картины – итальянцы. Старая женщина, торгующая совками для каминов, носит старомодную островерхую шапку – символ зимних месяцев. Сельские женщины, которые шли в столицу со своим товаром, как правило, надевали красные накидки и соломенные шляпки, сельские мужчины втыкали себе в волосы цветы. Торговцы рыбой были обычно беднее прочих, а женщины, продававшие одежду, старались принарядиться.
Так или иначе, поношенная, а то и рваная одежда большинства уличных торговцев отчетливо указывала на нужду. Многие из них были хромы и увечны, и, как заметил Шон Шесгрин, редактор «Уличных криков города Лондона, запечатленных с натуры» Марцеллуса Ларона, «если здесь есть преобладающее выражение лица, то это выражение измученности и меланхолии». Портреты, выполненные Лароном, отчетливо индивидуальны, здесь нет «типов» и категорий, и его искусство позволяет нам разглядеть черты личных судеб и обстоятельств. Неповторимые лица и фигуры, награвированные им в 1680‑е годы, молчаливо представительствуют за многие поколения торговцев, оглашавших криками городские улицы.