Виталий Шенталинский - Преступление без наказания: Документальные повести
Должно быть, этот особый дар сочинительства влек его к писателям, инженерам человеческих душ; не случайно в своем тайном ведомстве он взял кураторство над литературой и искусством. Поэтоубийца сделается близким другом поэтов, милым Яней, Янечкой Владимира Маяковского и по совместительству любовником его музы — Лили Брик, не оставляя при сем ни на день своего палаческого ремесла. Некоторые исследователи утверждают, что именно Агранов и организовал самоубийство Маяковского. Это очень темная история, но, во всяком случае, револьвер, из которого застрелился трибун революции, — подарок Агранова. И первая подпись в некрологе Маяковскому, другу задушевному и задушенному, — тоже его.
Почетный гость, любезный собеседник и покровитель Бориса Пильняка, Сергея Третьякова, Михаила Кольцова и еще многих мастеров слова, уже стоящих на очереди к лубянской душегубке. Счастливчик, везунчик, баловень судьбы — квартира в Кремле, дача в Зубалове, рядом со сталинской. Его ожидает та же страшная участь, что и его жертв, — Агранова расстреляют 1 августа 1938-го как шпиона и террориста, замышлявшего убить Сталина.
«Когда-нибудь о наших современниках будут говорить, как о шекспировских героях», — предсказывала Анна Ахматова. Это и о таких, как Янечка, — в ладном мундире, неотразимый, смазливый, чуть усталый, с очаровательной улыбкой и папироской в капризных и тонких губах… Чекисты, как стахановцы и папанинцы, были тогда и вправду героями своего времени, любимцами страны.
Однако не всех обольстил причудливый Янечка. Анна Ахматова видела в нем прежде всего убийцу. Известны слова Бориса Пастернака: «Когда-то был правой рукой Дзержинского, приближенным Ленина. Отправил на тот свет Николая Гумилева и множество выдающихся деятелей».
Конечно, и Таганцев, и другие жертвы «дела» — мыслящие люди — тревожились за судьбу России и еще не разучились выражать свои взгляды вслух, возмущаться зверством и глупостью власти. И не только рассуждали об этом, но строили планы о замене ее чем-то более разумным и гуманным, собирали для этого силы. «Вина» Таганцева и его «сообщников» в том, что они, такие люди, существовали и представляли потенциальную опасность для большевиков. Но чекисты, опередив еще не осуществленные действия и многократно умножив число «заговорщиков», окрестили их «Боевой организацией» и инкриминировали подготовку вооруженного восстания. Большевистским диктаторам нужна была акция устрашения, чтобы удержать власть, ускользающую из рук. Вот истинная цель этой грандиозной фальсификации и провокации.
По воспоминаниям поэта Лазаря Бермана, он, попав под арест спустя два года, имел случай разговаривать с Аграновым и решился спросить, за что же так жестоко покарали участников таганцевского дела. Тот ответил: «Семьдесят процентов петроградской интеллигенции были одной ногой в стане врагов. Мы должны были эту ногу ожечь».
Другими словами, превентивный удар. «Вторым Кронштадтом» сделали Таганцевский «заговор», чудовищно раздули его Агранов со своей чекистской братвой по прямой наводке Ленина — «как бы де не прозевать». А прочее — уже дело техники. Наметили штаб: главарь — Таганцев, члены — подполковник царской армии Вячеслав Григорьевич Шведов (кличка Вячеславский) — о нем известно, что он успел застрелить двух чекистов, прежде чем был схвачен, и уже знакомый нам финский шпион Герман (кличка Голубь). Сочинили более или менее правдоподобную «легенду»: эта организация кадетского направления, возникла еще год назад и включала в себя офицерскую и профессорскую группы и группу кронштадтских моряков. Для массовости подверстали сюда недобитых аристократов, спекулянтов, контрабандистов, жен арестованных и просто подозрительных и случайно попавших под руку лиц с фантастической виной.
И завертелось. Главная операция началась с 30 на 31 июля и продолжалась несколько ночей подряд. На мобилизованных машинах автогужа на Гороховую, 2, в ВЧК, были доставлены сотни арестованных, которые после регистрации тут же отправлялись в Дом предварительного заключения на Шпалерной улице, там под распоряжение Агранова был отведен целый ярус. Облавы, обыски, засады, доносы, допросы — круглыми сутками.
Аграновский метод лег в основу чекистской работы на многие десятилетия, «дело Икс» стало испытательным полигоном для отработки механизма массового террора 30-х годов, с его повальным стукачеством, идеологическим оболваниванием, безжалостным истреблением личности, атмосферой тотального страха, когда был испробован и применен весь арсенал ненависти, подлости и жестокости, доступный роду человеческому.
И как профессор Таганцев не понимал, с кем он имеет дело, поверив в честное слово чекистов, так и поэт Гумилев совершенно не представлял себе, в какую политическую игру его затянут. Ему и в голову не могло прийти, что в этой игре ни его личность, ни его поэзия никакой цены не имеют, что в «деле Икс» ему отведена роль статиста, что он попадает отныне совсем в другое измерение. Большевики шахматными фигурами играют в шашки. Для них Гумилев — пешка, нужная для счета, для количества. Вот с чем он не смирится никогда.
Осип Мандельштам, который был другом Гумилева и признавался, что всю жизнь не прерывал мысленный разговор с ним, уловил суть этой неадекватной оценки большевиков. По его словам, Гумилев «сочинил однажды какой-то договор (ненаписанный, фантастический договор) — о взаимоотношениях между большевиками и им… как отношения между врагами — иностранцами, взаимно уважающими друг друга».
Какая наивность! Ведь благородство предполагает ответное благородство. Для большевиков это качество относилось к пережиткам проклятого прошлого. Вот чем они были сильны — не обременяли себя категорическим императивом, вечными общечеловеческими ценностями; чего стоят хотя бы ядовитые издевки Ленина над «боженькой» или постулат: «Нравственно то, что полезно революции». И выигрывали, и побеждали! На узком поле злобы дня, конечно, а не в перспективе, не в широком историческом плане.
Интеллигенция! Ну, научно-техническая, — без нее, разумеется, не обойдешься. А вот искусство — с ним можно не церемониться. Раз кухарка может управлять государством, что за труд — стишки кропать!
Художник Юрий Анненков, рисовавший Ильича, был поражен его цинизмом и нигилизмом, тем, что тот не питает никакого пиетета к искусству.
— Я, знаете, в искусстве не силен, — посмеивался вождь революции, — искусство для меня, это… что-то вроде интеллектуальной слепой кишки, и когда его пропагандная роль, необходимая нам, будет сыграна, мы его — дзык, дзык! — вырежем. За ненужностью…
Таков мир и стратегия этого феномена — прославленного экстремиста. «Пожилой мужчина правильного телосложения, удовлетворительного питания», — гласит протокол вскрытия тела величайшего идеолога и политика — партократа.
А Гумилев — поэтократ. Стихи для него — форма религиозного служения. Поэтократия — вот строй, который устанавливает поэт, особый строй чувств и мыслей. И свое представление о мире он никому силой не навязывает. Когда Гумилев делал в Доме искусств доклад «Государственная власть должна принадлежать поэтам» — это было не призывом к свержению существующего порядка, а метафорой, призывом к гуманизму, очеловечиванию власти.
Если Слово — это Бог, что может быть важнее миссии поэта?
И ему — быть пешкой в чьих-то руках?!
Мэтр
Николай Гумилев ярко отпечатался в памяти своих современников — друзей и врагов, мужчин и женщин. Но при всем множестве и разноречивости воспоминаний образ его не расплывается, не туманится, как часто бывает в таких случаях, а, наоборот, становится все отчетливей.
Человек цельный и очень непохожий на других, он жил, будто исполнял некую миссию, данную ему свыше, как власть имущий, особую власть; многим его повышенное чувство собственного достоинства, не без некоторой надменности, независимость, холодная насмешка к невзгодам судьбы, монотонная, важная речь, презрение к интригам и житейской суете казались позой, гордыней и вызывали или неприязнь, или робость, до дрожи в коленках. Все в нем было крупно и казалось чрезмерным.
Два правила, которым он следовал, которые и украшали, и усложняли его жизнь: «Всегда идти по линии наибольшего сопротивления» и «Всегда первый — не иначе!». Сознательно учил себя побеждать страх и в этом преуспел, слишком — до безрассудства. Верил — силой воли можно даже переделать свою внешность, что ему, правда, не удалось, сколько ни смотрел в зеркало. Считал, что жить надо так, как хочется, никому и ничему не подчиняясь, но стремиться к совершенству. Никогда не жаловался.
Сверхчеловек? Совсем нет. При всем том в нем часто проглядывал простодушный ребенок: всерьез говорил, что ему только двенадцать лет. Мудрец и дитя были в нем органично слиты.