Анна Саакянц - Марина Цветаева. Жизнь и творчество
Как вольно дышится ей в ее мире! Сколь "играючи" повелевает она словами, находясь на пути к созвучию смыслов!
Однако на душе тревожно и грустно… Строки, датированные последним днем 1917 года:
Новый год я встретила одна.
Я, богатая, была бедна,
Я, крылатая, была проклятой.
Где-то было много-много сжатых
Рук — и много старого вина.
А крылатая была — проклятой!
А единая была — одна!
Как луна — одна, в глазу окна.
Одно из первых стихотворений 1918 года помечено шестым января и вдохновлено новой встречей. Антокольский познакомил Цветаеву со своим другом и полнейшим антиподом — Ю. А. Завадским, "Юрой", актером, тоже учеником Вахтангова, — высоким худым красавцем, с каштановыми вьющимися волосами и карими глазами, мягким овалом лица и красивым рисунком губ, с чарующим, чуть вкрадчивым голосом, неторопливыми мягкими движениями. Таким увидела Цветаева молодого Завадского, и сразу возник поэтический (собирательный) образ неотразимого, избалованного любимца женщин:
Beau tenebreux![34] — Вам грустно! — Вы больны.
Мир неоправдан, — зуб болит! — Вдоль нежной
Раковины щеки, — фуляр, как ночь.
Ни тонкий звон венецианских бус,
(Какая-нибудь память Казаковы
Монахине преступной), — ни клинок
Дамасской стали, ни крещенский гул
Колоколов по сонной Московии —
Не расколдует нынче Вашей мглы.
Доверьте мне сегодняшнюю ночь.
Я потайной фонарь держу под шалью,
Двенадцатого — ровно — половина,
И вы совсем не знаете, — кто я.
"Роман" Марины Цветаевой с Театром, недолгий, но сильный, в течение конца восемнадцатого — весны девятнадцатого разрешится несколькими пьесами, после чего поэт освободится от чар и наваждения сцены. А сейчас, в январских и февральских стихах, Цветаева повторяет, условно говоря, свой Театр лирики конца шестнадцатого — начала семнадцатого года. Из стихотворения в стихотворение проходят при романтических декоративных аксессуарах одна за другой различные фигуры. Неразлучные "два ангела, два белых брата" "спят, не разнимая рук" — в стихах, обращенных к Антокольскому и Завадскому. Неотразимый любовник — "один — против ста тридцати Кармен" ("Как много красавиц, а ты один…"). "Плащ" (три стихотворения) — калейдоскоп — не персонажей, а одежд: "Плащи, — крылатые герои Великосветских авантюр… Плащ игрока и прощелыги, Плащ-Проходимец, плащ Амур… Плащ Казаковы, плащ Лозэна, Антуанетты домино"…Плащи — без фигур. Фигуры появятся в пьесах.
Это топтанье на месте прерывается стихотворением, в котором Цветаева делает творческий рывок к той себе, какою станет совсем скоро. К той себе, где она прозревает Поэта — Женщину — Любовь — в их противоположных началах, где ее поэтической интуиции приоткрывается двоякость природы человека; две женские сути, символизирующиеся в Психее (душа) и Еве (тело); и обобщеннее: человеческие высоты — и низости, чистота и греховность, свет — и тьма, высшее — и земное, "бытие" — и "быт", — и поэтически — вертикаль и горизонталь:
Закинув голову и опустив глаза,
Пред ликом Господа и всех святых — стою.
Сегодня праздник мой, сегодня — Суд.
……………………………..
Что хочешь — спрашивай. Ты добр и стар,
И ты поймешь, что с эдаким в груди
Кремлевским колоколом — лгать нельзя.
И ты поймешь, как страстно день и ночь
Боролись Промысел и Произвол
В ворочающей жернова — груди.
Так, смертной женщиной, — опущен взор,
Так, гневным ангелом — закинут лоб,
В день Благовещенья, у Царских врат,
Перед лицом твоим — гляди! — стою.
А голос, голубем покинув грудь,
В червонном куполе обводит круг.
Две чаши весов: на одной — "произвол": опущенный взор. На другой — высший "промысел", закинутая в своей правоте голова. Две чаши весов — и не перевешивает ни одна. Ибо над всем — вне всего, поверх всего — какой философский и одновременно зрительный образ! — голос поэта (Логос), голубем вылетающий из груди и парящий под куполом храма…
Ибо поэт, по Цветаевой, неподвластен суду. "Ты сам свой высший суд" (Пушкин). "Я не судья поэту, И можно всё простить за плачущий сонет!" (Так в юности Цветаева защищала поэта Эллиса — "Бывшему Чародею"). Поэт, считает она, не только неподсуден сам, но и не судья другим. Он мыслит по собственным категориям. Его "тьма" не всегда означает "зло", а "высота" — "добро". Ева может оказаться доброй, а Психея — бесстрастной. Когда позднее сама Марина Ивановна, в голодной Москве, жестом поэта и "Психеи" отдаст Бальмонту последнюю картофелину, или когда она с какою-то победоносностью уйдет с работы, не в силах "служить", между тем как дома сидят два голодных ребенка, — то как женщина и мать, она… Впрочем, можно ли судить и мерить поэта одними обычными, житейскими мерками? А если он не укладывается в них, а если он только и существует благодаря своей внемерности?.. Все это — вопросы, которые невозможно решить однозначно; во всяком случае, Цветаева в свои двадцать пять — двадцать восемь лет была именно такова. С годами она изменится: в ней станет острее чувство долга. Но взглядов на права поэта не изменит и провозгласит: "В жизни — черно, в тетради — чисто".
* * *Сейчас ее волнует и мучает одно. Еще в январе Сергей Эфрон, не внявший ее просьбам повременить с приездом из Коктебеля, тайно появился на несколько дней в Москве. 18 января она видела его в последний раз перед более чем четырехлетней с лишним разлукой. Из Москвы он уехал в Ростов, где формировалась добровольческая армия Корнилова. Оттуда в феврале начался трехмесячный "ледяной поход" по донским и кубанским степям на Екатеринодар, а затем, после гибели Корнилова и разгрома белой армии, с ничтожными ее остатками, — отступление, по тому же пути, к Новочеркасску.
Именно в это время Цветаева сделалась ревностной поборницей белого движения, "плакальщицей" "лебединого стана" (под таким названием она задумает книгу стихов). Добровольчество олицетворилось Для нее в образе мужа, "рыцаря без страха и упрека", который на расстоянии превратился почти в символ, в "белого лебедя" — образ, взятый из фольклора и восходящий к лирике 1916 года. То была романтика обреченности. Оплакивая "лебединый стан", Цветаева с самого начала чувствовала, что его дело обречено. Отсюда ее формула: "Добровольчество — это добрая воля к смерти". "Белая гвардия, путь твой высок:
Черному дулу — грудь и висок…" "Не лебедей это в небе стая: Белогвардейская рать святая Белым видением тает, тает…"; "Что делали? — Да принимали муки, Потом устали и легли на сон. И в словаре задумчивые внуки За словом: долг напишут слово: Дон". Интуиция поэта подсказывала истину, что старый мир умирает:
Идет по луговинам лития.
Таинственная книга бытия
Российского — где судьбы мира скрыты —
Дочитана и наглухо закрыта.
И рыщет ветер, рыщет по степи':
— Россия! — Мученица! — С миром — спи!
Цветаева вспоминает об Андре Шенье — казненном якобинцами (современники называли его юным лебедем, задушенным кровавыми руками террора):
Андрей Шенье взошел на эшафот,
А я живу — и это страшный грех.
Есть времена — железные — для всех.
И не певец, кто в порохе — поет…
Сама же Цветаева в "пороховом" восемнадцатом году напряженно работала: написала больше ста тридцати стихотворений (в то время как в "благополучном" шестнадцатом — чуть более ста десяти) и две пьесы.
Стихи ее могут создать ложное впечатление сугубой уединенности поэта, одиночества не только внутреннего, но и внешнего, житейского. Однако именно в житейском отношении Цветаева еще с самой юности была окружена множеством людей и, с юности тяготясь одиночеством, бежала от него, стремясь к общению. Среди записей 1918–1919 годов встречаются такие: "Возвращаюсь от знакомых, где бываю каждый вечер"; "Мы с Алей у Антокольского" и т. п. Тот же Антокольский много лет спустя вспоминал о литературном вечере зимой восемнадцатого на квартире у поэта Амари (Цетлина), на котором присутствовала чуть ли не вся поэтическая Москва; Цветаева была знакома с большинством из поэтов: Вячеславом Ивановым, Андреем Белым, А. Н. Толстым, К. Бальмонтом, Н. Крандиевской, И. Эренбургом… Был на этом вечере Владимир Маяковский, которого Цветаева тоже видела, судя по воспоминаниям ее сестры, не в первый раз; он читал свою поэму "Человек"…
Вообще, от литературной жизни Цветаева отнюдь не отъединялась: она дала пять стихотворений в альманах "Весенний салон поэтов" (вышел весной восемнадцатого); знала многих, хотя внутренне ощущала себя одинокой. Но парадокс в том и состоял, что "одинокий дух" Цветаевой жив был интенсивным общением (личным и заочным) — и без него просто бы погиб. Марина Ивановна могла жаловаться на "совместность", тяготиться ею, но притом постоянно тянулась к людям, увлекалась, разочаровывалась, восхищалась, негодовала, страдала, обвиняла, вставала на защиту… Эту ее двоякость нужно всегда помнить — только тогда личность поэта станет более или менее понятной.