Сергей Романовский - Наука под гнетом российской истории
Оставался последний шаг – гласность. В № 29 «Медицинс-кого вестника» от 17 июля 1871 г. Лесгафт публикует статью, в которой подробно излагает всю историю с экзаменами и называет фамилии причастных к этому делу лиц.
Дело сделано. В чинное университетское болото был бро-шен камень, поднявший с самого его дна всю муть – непригляд-ное естество внешне весьма респектабельных университетских чиновников от науки. После летних вакаций «дело Лесгафта» разгорелось с удесятиренной силой. Тем более, что Лесгафт подлил еще масла в полыхавший и без того костер, опубликовав 23 сентября в «Санкт-Петербургских ведомостях» статью «Что творится в Казанском университете!» Шестаков был окончательно выведен из себя. Совет же выразил “полное неодобрение поступку г. Лесгафта”, нашел его образ действий “крайне оскорбительным и вредным для университета и несовместимым с званием профессора” [273].
Шестаков ждал такого решения. 2 октября попечитель направляет “весьма секретное” послание управляющему министерством народного просвещения И.Д. Делянову, рекомендуя тому “удалить” Лесгафта из университета и “переместить” Головкинского также подальше от Казани [274]. Надо отдать должное попечителю – это был твердый, последовательный и умный проводник нужной власти политики, в его действиях не было ни торопливости, ни истеричной откровенности. Он терпеливо ждал своего часа и дождался. Попечитель согласовал свои действия с генерал-губернатором, тот с министерством внутренних дел, дабы предотвратить возможные студенческие беспорядки.
7 октября ректор Казанского университета Осокин огласил на Совете телеграмму министра: “Профессор Лесгафт Высочайше уволен от службы. Немедленно отстраните его от должности… Граф Толстой”. 6 ноября на Совете зачитывается письмо Толстого на имя попечителя, направленное им вдогонку телеграмме, где рекомендовано уволить Лесгафта от службы “без прошения с тем, чтобы впредь не определять его ни на какую должность по учебной части” [275].
Письмо было выслушано Советом молча в мрачном предчувствии еще более серьезных событий. И они наступили. На стол председателя ложится коллективное заявление, подписанное геологом Н.А. Головкинским, биохимиком А.Я. Данилевским, математиком В.Г. Имшенецким, химиком В.В. Марковниковым, гигиенистом А.И. Якобием, гистологом А.Е. Голубевым и паталогом П.И. Левитским.
Совет потенциально был готов к такому исходу «дела Лесгафта». Но когда все это произошло, многие пришли в замешательство. Склоки – склоками, а дело – делом. Уходят лучшие профессора. Освобождается семь кафедр. Кем их замещать? Кто будет учить студентов?
Но Шестаков – чиновник. Ему был важен не уровень знаний студентов, а полное спокойствие в его округе. Поэтому коллективная отставка его не тронула. Обеспокоило другое. «Дело Лесгафта» явилось первой в истории Казанского университета коллективной демонстрацией протеста не студентов, а профессоров. К тому же было подтверждено фактически то, о чем ранее лишь догадывались: никакой реальной автономии университетам Устав 1863 года не предоставил, они по-прежнему были под жесткой опекой чиновно – бюрократической машины, бороться с которой оказалось делом бесполезным. Это-то и раздражало, это и накаляло страсти, а они выплескивались наружу по столь ничтожным поводам как те, что лежали в основе «дела Лесгафта».
Дело академиков – подписантов.
Это «дело» более известно в нашей историографии как «Записка 342 ученых». О нем неоднократно писали те, кто занимался историей русской науки начала XX века [276]. Разворачивалось же оно в самый разгар общественно – политического подъема, охватившего образованную часть русского общества на волне революционных потрясений 1905 года.
Подоплека этого дела вполне ясная: когда власти в России чуть-чуть ослабляли управленческие вожжи и дозволяли интеллигенции озвучивать мучившие ее вопросы, она тут же возвышала свой голос протеста, указывая на язвы российской действительности и требуя немедленного их исцеления. Не являлись исключением и ученые. Еще А.М. Бутлеров в 1882 г. писал, что дух Академии наук стал непереносим, ибо “ученый элемент оказался отданным в руки элемента административного и канцелярского” [277].. Трудно было примириться с таким положением дел.
Не изменился дух существования русской науки и в начале XX века. Она по-прежнему была чисто государственной, в ней царил чиновничий гнет, а ученые униженно выпрашивали у бюрократов из Министерства народного просвещения лишнюю копейку на проведение самых необходимых исследований. Лишь два примера.
В 1910 г. Академия наук приступила к изучению естественной радиоактивности. Надо было организовать экспедицию в Туркестан и на месте собрать коллекцию “радиоактивных минералов”. Испросили для этой цели у Министерства 800 – 1000 руб. Сумма мизерная, но и в ней Академии было отказано. Выступая на заседании физико-математического отделения в сентябре 1910 г. В.И. Вернадский заявил, что отказ в столь ничтожной сумме на эти важные исследования “необычайно резко выясняет ненормальность положения ученого сословия” России. Отказ в средствах для академической экспедиции, подчеркивал академик Вернадский, заслуживает быть занесенным “в летописи научной жизни нашей страны” и не может быть “оставлен Академией наук без ответа” [278].
В 1913 г. И.И. Мечникова, нобелевского лауреата, работавшего в то время в Париже в институте Пастера, его ученик Д.К. Заболотный пригласил занять пост директора Института экспериментальной медицины в Петербурге. Мечников ответил следующее: “…Хотя я и враг всякой политики, но все же мне было бы невозможно присутствовать равнодушно при виде того разрушения науки, которое теперь с таким цинизмом производится в России” [279]. А в интервью журналу «Вестник Европы» Мечников пояснил свою позицию: “Насколько я слежу за деятельностью русского министерства народного просвещения, я нахожу ее направленной к ущербу науки в России” [280]. Что имел в виду ученый конкретно? Трудно сказать. Но достаточно вспомнить, что всего за год до этого интервью, в 1912 г. XIII Съезд объединенного дворянства вынес решение, что “ни одно высшее учебное заведение не должно быть создано, так так такое создание приближает страну к революции”. Николаю II подобная логика очень понравилась. В “Особом журнале” заседаний Совета министров он начертал на этом решении резолюцию: “В России вполне достаточно существующих университетов. Принять эту резолюцию как мое руководящее указание” [281].
Русское чиновничество принимало подобные решения не оттого, что не осознавало значимости науки и образования в жизни общества. Оно вполне это осознавало. Потому и такие решения. Ведь речь шла не об обществе вообще, а о российском обществе, а для него – с позиций правительства – лучшая жизнь, когда власть может спать спокойно и не думать об этом самом обществе. И.И. Мечников все это прекрасно видел, он знал ситуацию в стране и предпочел заниматься своим прямым делом в Париже, а не воевать с властями в Петербурге.
Подобное отношение к науке и образованию ученые ощущали постоянно. Они как бы претерпелись к своему унизительному положению, понимая, что никакие их призывы постоять за честь отечества никого из российских чиновников не проймут. Для чиновника в России такие понятия всегда стояли на одном из последних мест.
Вот почему ученые так оживились во время «петицион-ной» кампании 1904 года, они не то чтобы верили в возможность радикальных перемен, но все же надеялись, что на волне общественного подъема удастся проломить и глухую стену отчуждения власти от образования и науки. Этим можно объяснить тот энтузиазм, с которым люди науки и просвещения включились в самом начале 1905 г. за составление своей «петиции», известной сейчас как «Записка о нуждах просвещения», или «Записка 342 ученых».
Ученые, солидарные со всей русской интеллигенцией, считали, что на повестке дня стоит один, но главный вопрос – “созыв свободно избранных представителей всего народа, а до этого жизнь России…не может – и мы убеждены – не пойдет сколько-нибудь нормальным порядком” [282].
Так говорилось в резолюции общего собрания С.-Петер-бургского общества взаимопомощи лаборантов и доцентов вузов, принятой 16 января 1905 г., и так же считали практически все члены Академии наук. Шестнадцать из них, не сомневаясь в своей правоте, подписали «Записку 342 ученых», в которой, в частности, говорилось: “Правительственная политика в области просвещения народа, внушаемая преимущественно соображениями полицейского характера, является тормозом в его развитии, она задерживает его духовный рост и ведет государство к упадку” [283]. Что касается средних школ, то “своим строем они подавляют личность как ученика, так и учителя и убивают такие качества человеческой души, развитие которых составляло бы их прямое назначение – любовь к знанию и умению самостоятельно мыслить”. Высшие же учебные заведения, как констатируют авторы «Записки», “приведены в крайнее расстройство и находятся в состоянии полного разложения”[284].