Станислав Куняев - Мои печальные победы
«Он был умен, высоко одарен, открыт, щедр, прост. Он являл собой удивительный тип интеллигента, уцелевшего в самые страшные годы».
Не знаю, лукавил Дезик или не знал, что Павел Антокольский вложил свой весомый вклад в создание атмосферы еще более страшных для ифлийцев годов — 37-го и 38-го, когда издал книгу стихотворений «Ненависть».
В ней что ни стих — то «антиифлийский» политический перл: Сталин произносит клятву над гробом Ленина, Сталин — лучший друг пионеров, Сталин — избранник народа, и все это завершается поэмой «Кощей», в которой поэт объясняется в любви к НКВД, в ненависти к врагам народа и требует:
Чтобы прошел художник школу
Суда и следствия и вник
В простую правду протокола,
В прямую речь прямых улик,
Чтоб о любой повадке волчьей
Художник мог сказать стране,
И если враг проходит молча,
Иль жмется где-нибудь к стене,
Чтоб от стихов, как от облавы (! — Ст. К.)
Он побежал, не чуя ног,
И рухнул на землю без славы,
И скрыть отчаянья не мог.
Не мог этого Дезик не знать, но, как водится, корпоративно-племенные отношения оказались сильнее принципов, и то, что еврейские интеллектуалы не прощали Грибачеву, Софронову или Кочетову, то всегда сходило с рук Симонову, Антокольскому или какому-нибудь Арону Вергелису. Одному только человеку своей крови Дезик не мог простить прегрешения. Я-то думал, что Самойлов не любит эту известную поэтессу М., как тип местечковой экстремистки. Однако дело было в другом. Она увела его друга Леона Тоома от Кипсы Антокольской. Ну увела и увела — дело обычное. Но Тоом вскоре погиб, и о его гибели Дезик вспоминает так:
«Тоом откровенно рассказал мне о себе…
— Я никогда не был так несчастен… — несколько раз повторял он.
Похороны его были немноголюдны… Никто не произносил речей. Не было и поминок. Погиб он, упав из окна своей квартиры, при неясных обстоятельствах. Слуцкий собирался опросить свидетелей его смерти. Но Наталья Павловна (первая жена Тоома. — Ст. К.) просила этого не делать». Самойлов не написал в дневниках ничего больше о смерти Леона, но однажды в минуту хмельной откровенности рассказал мне, что Тоом незадолго до смерти был совершенно измучен тем, что был должен то и дело доставать для своей новой жены очередную дозу наркотиков, а это в советской Москве было делом и безумно дорогим и просто преступным. Не всегда это удавалось Леону, но тогда молодая жена не давала ему пощады. Многие думали, что из-за этого он и покончил с собой. Вот так попрощался Дезик с одним из редких своих друзей неевреев и возненавидел свою одноплеменницу.
Увидев в ресторане ЦДЛ ее сутулую фигуру с горбоносым профилем, обрамленным гривой прямых черных волос, Дезик всегда отворачивался от нее и с ужасом, чуть не плача шептал:
— Ты, Стах, держись от этой ведьмы подальше! Она и поэтесса плохая. И стихов ее не читай!
И все-таки для него друзья-литераторы из своей кровной компашки были ближе, дороже, роднее, нежели «не свои» — талантливые русские люди, в которых он всегда отмечал какую-нибудь червоточинку.
Вот характеристики из его дневниковых записей и писем: «Приятный умный Эйдельман»; «Клейнер читает хорошо. Он вообще один из самых лучших чтецов у нас, если не самый лучший»; «приезжал Кома. Славный разговор с взаимопониманием», «Копелев переводит гениально»; «Лева Адлер… умный, хороший, думающий человек»; «Марк Бершадский был талантливый, обещающий юноша, добрый, обаятельный, храбрый»; «Гердт печален и умен»; «умер Наум Гребнев. Большое огорчение. Это был умный одаренный человек. Он жил закрытой ненавистью и, кажется, никогда не мог подняться над антисемитизмом»; О Л. Я. Гинзбург: «Она очень умная»; о Ю. Дикове: «Он очень мил и любит, кого надо, и не любит, кого надо»; о Михаиле Козакове: «умен, незлобив, интеллигентен»; О. Л. Чуковской: «Какая она хорошая, точная, умная и наивная»; о Науме Коржавине: «Говорили тепло. Он Милый»; об Иосифе Бродском: «Скрупулезен в мелочах, иногда в них пронзителен и гениален»; «славный мальчик Леонид Фельдман»; «А. Володин очень талантливый драматург»… Подобные выписки «о своих» можно продолжать без конца.
А вот что писал Самойлов в дневниках о нас, русских: О Кожинове: «Он энергичный, честолюбивый ненавистник… Всегда ощущение от его высказываний, что за ними таится еще что-то грубое, корыстное, тревожное и непрошибаемое».
Вадим Кожинов, находившийся с Дезиком в нормальных человеческих и литературных отношениях, незадолго до смерти обнаружил, что со стороны последнего отношение к нему было фальшивым. Кожинов написал послесловие к сборнику «Свет двуединый», составленному поэтами М. Грозовским и Е. Витковским из стихотворений еврейских поэтов о России, в котором была такая запись:
«Дезик, в свое время, преподнес мне свою лучшую, на мой взгляд, книгу «Дни» с порадовавшей меня надписью: «Вадиму — человеку страстей, что для меня важней, чем человек идей, — с пониманием (взаимным). Где бы мы ни оказались — друг друга не предадим. 1.03.71. Д. Самойлов».
Но прошли годы, и мне показали публикацию «поденных записей» Дезика, где именно 1.03.71 начертано:
«Странный темный человек Кожинов»… И еще одна — не датированная запись: «фашист — это националист, презирающий культуру… Кожинов, написавший подлую статью об ОПОЯЗе — фашист (Д. Самойлов. Памятные записи. — М., 1995 г., стр. 431)».
Кстати, благожелательная дарственная запись Кожинову, которую Самойлов оставил на книге «Дни», была сделана при мне в квартире Вадима, где мы, по приглашению хозяина, выпивали, закусывали и дружески рассуждали о литературе… А ночью после этого Дезик пишет о Кожинове, как о фашисте. Тут поневоле поверишь заповедям «Шулхана Аруха» о том, что гоям можно говорить неправду, обманывать их и что это для еврея не грех…
Приведу еще несколько записей Дезика о русских писателях: «Чалмаевщина» — ну это абсолютная терминология ренегата Александра Яковлева; «балалаечники (Тряпкин, Фокина)»; «Печенеги (Глушкова, Куняев)», об Александре Блоке:«Человек он был страшноватый»; «Перечитываю «Дневник писателя за 1876 год», никак не могу полюбить эту книгу, хотя мыслей там уйма. «Мальчик на елке», «Марей» и «Столетняя», уж очень натужны, как вообще наиграна у Достоевского вера в бога и любовь к народу»; «Карантин» В. Максимова. Книга пестрая и невежественная»; «Палиевский, Куняев и Кожинов выкинули фортель на обсуждении темы «Классика и современность. Честолюбцы предлагают товар лицом. Люди они мелкие. Хотят куска власти. Интеллигенты негодуют и ждут конца света. Стасик прислал мне книгу с трогательной надписью».
Я помню, что сделал это сознательно, не без оснований надеясь, что Самойлов внимательно отнесется к дискуссии «Классика и мы» и поймет ее сущность. Однако, судя по дневниковой записи, сделанной по горячим следам, рассчитывать на понимание у него мне не приходилось. Правда, в письме от него, полученном мной после дискуссии, он обо всем высказался гораздо дипломатичнее, мягче, нежели в дневниковой записи тех времен:
«Дорогой Стасик!
Спасибо тебе за книгу, за добрую надпись и за письмо.
Я думаю, что между нами ничего дурного не происходит и ничего дурного не произойдет. Просто по российской привычке все путать, мы путаем мировоззрение и нравственность. Французы уже это превзошли во времена Гюго.
Может быть, нравственный обскурант и безнравственный либерал. Я это хорошо понимаю, и в своих отношениях с людьми исхожу из нравственного, а не из мировоззренческого.
А нравственное, по-моему, состоит в неприятии крови. Слишком много ее пролилось за последние десятилетия. И ради чего угодно нельзя допустить новых кровопролитий.
Кровь ничего не искупает. Она противна культуре. Только тот, кто участвовал в кровопролитии, может это понять.
Свою единственную задачу я вижу именно в этом: утверждать терпимость, пускай я это делаю без должного таланта и понимания искусства. Бог с ним, с искусством.
Призываю и тебя быть терпимее и не возбуждать себя до крайностей.
Будь здоров. Привет Гале.
Твой Д. Самойлов».
Я-то думал, что он, гуманист и философ, поймет мой бунт против Багрицкого, осудит вместе со мной страшные идеи местечковых чекистов: «Но если век скажет «солги» — солги, но если век скажет «убей!» — убей». Нет, Дезик ничего не сказал о кровопролитии, которое воспевал и прославлял Багрицкий-Дзюбин: «Их нежные кости сосали грязь. За ними захлопывались рвы. И подпись под приговором вилась, струей из простреленной головы».
Дезик промолчал о той крови, как будто ее и не было. Но осудил меня за то, что якобы мое выступление на дискуссии призывает к кровопролитию.