Вокруг Света - Журнал «Вокруг Света» №9 за 2005 год
Любовь тут вообще ни при чем. В образе Кармен торжествует идея свободы, а нет ничего более несовместимого, чем свобода и любовь. Вообще, полная свобода не только невозможна, но и не нужна человеку, а если желанна, то это иллюзия, самообман. Человеку нужна не свобода, а любовь. Любая привязанность и страсть – к работе, музыке, животному, другому человеку – это кабала, путы, обязательства, и нет в мире ничего более противоположного и противопоказанного свободе, чем любовь.
Величие Кармен – в саспенсе, жутком хичкоковском напряженном ожидании, в сладком ужасе, с которым каждый мужчина ждет и панически боится прихода Кармен. Она является не всякому, но всегда – как взрыв, как обвал, хотя вроде подкован и готов. Уже прозвучала великая увертюра – две с четвертью минуты, самая знаменитая музыкальная двухминутка в мире, – прозвучала, как всякая увертюра, извне, вчуже, уроков не извлечешь, в лучшем случае прислушаешься. Уже поболтали Микаэла с Моралесом, Хосе с Зуньигой, уже прошли солдаты и пропели что-то несущественное дети, уже подруги c табачной фабрики орут на разные голоса: «Кармен! Кармен!» Тут-то она и обрушивается всей мощью: мол, любовь – это неукротимая пташка, а то мы не знали. Но не знали, конечно, в том-то и смысл Кармен. Смысл ее архетипа, который оттого и архе-, что жив и нов всегда. Хорошее имя: дед Архетипыч. Дурак дураком, так ничему старик за жизнь не научился и никого не научил, только и пользы, что потом анализировать и сваливать на него.
Величие Кармен и в том еще, что каждый – тут уж независимо от пола – отчасти она, пташка Карменсита, во всяком случае, хотелось бы. Мечта о свободе, не умозрительной, а животной, физической. С возрастом такое чувство появляется все реже, и за ним едешь специально, словно по рекомендации бюро путешествий: «Где бы я мог испытать ощущение свободы? Длинный уик-энд, в крайнем случае неделя, отель не больше трех звездочек, желательно чартерный рейс». У меня такое чувство возникает в Венеции, сразу на вокзале Санта-Лючия, даже когда еще не вижу воды, а только пью кофе в станционном буфете. Объяснять это никому – себе тоже – решительно неохота: просто ценишь, холишь и лелеешь. Совсем другое дело в молодости, когда физиология свободы была ощутимо знакома, о чем помнишь, но помнишь так, что и сегодня спазм в горле. Просыпаешься в малознакомой квартире, тихо встаешь, не тревожа ровное дыхание рядом, на кухне допиваешь, если осталось, не стукнув дверью, выходишь на рассвете в уличную пустоту – и нельзя передать этого счастья. Никакого отношения не имеет свобода к любви.
Две бездны. По границе их топчется Севилья – как процессия Святой недели в ожидании ферии. Эта грань тонка – и севильская саэта, песнопение о Страстях Христовых, исполняется на манер фламенко. Но такое расслышишь только погодя, завороженный тем, что видишь: оптика торжествует над акустикой. А видишь, как движется по городу Semana Santa – Святая неделя – с ее сумрачными процессиями мелкого топотания, что у нас в детском саду называлось «переменным шагом», во власяницах, веригах и черных капюшонах братства Санта-Крус.
Балахоны, балахоны, балахоны, которые вдруг разнообразятся нарядами римских солдат с копьями: зло, как всегда, радует глаз. Впрочем, редкие вкрапления добра – тоже: яркие статуи Иисуса Христа и Девы Марии на pasos – помостах, уложенных на плечи. Но зла мало, мало и добра, много угрюмого, одноцветного потока жизни. Однородность процессий, монотонность мелодий, одинаковость костюмов – в такой плавной мрачности есть что-то японское, с высокой ценностью ничтожных нюансов. В Севилье это мелкие детали, отличающие процессии одного barrio – квартала – от другого. К концу недели чужак начинает опознавать различия, и ему становится интересно и что-то понятно как раз тогда, когда все кончается. Но его не оставляют в одиночестве и, дав чуть отдохнуть, втягивают в новый праздник, совсем другой.
И вот когда после Святой недели город впадает в недельную спячку, после чего начинается бешеная недельная ферия, понимаешь, что севильцы не только живут, но еще и играют в жизнь. Если вспомнить, что в году 52 недели, спектакль относится к реальному бытию как 3:49, и шесть сгущенных процентов, пережитых с колоссальным напряжением всех сил, позволяют легче прожить разведенные остальные. Жизнь – не спирт, но ерш. В барах еще до праздника замечаешь грифельные доски, на которых мелом указывается, сколько дней до Пасхи, а в Светлый понедельник на такой доске можно прочесть: «До Вербного воскресенья всего 358 дней».
В Святую неделю вся Севилья на улицах, а через семь дней истоптанные, утрамбованные мостовые отдыхают: ферия. Улицы безлюдны, только вдруг из-за угла выскочит всадник в плоской серой шляпе с черной лентой со спутницей – в широкой юбке и мантилье с высоким гребнем, – усевшейся сзади и обхватившей руками своего сеньорито, – все уже было до мотоцикла. Город смещается на юго-западную окраину Лос-Ремедиос, за Гвадалквивир, где на гигантском пустыре разместились «касеты» – шатры, – больше тысячи. В них, взяв на неделю отпуск, собираются, чтобы есть, пить и танцевать, люди, объединенные по разным признакам: профсоюз портовых работников, члены гольф-клуба, выпускники такой-то школы. Полосатые – бело-зеленые или бело-красные – касеты образуют кварталы, разделенные улицами: город в городе. За одну апрельскую неделю в Лос-Ремедиос наведывается почти миллион человек, в оставшуюся пятьдесят одну – никто.
На время ферии в Севилье выходит ежедневная 16-страничная газета «Feria de Abril», а из отеля ходит специальный челночный автобус: последнее возвращение – в 6.30 утра. Нормальный распорядок дня – сон с семи утра до полудня, потому что надо успеть к верховому и в колясках катанию взад-вперед, для красоты, без дела, часа в три позавтракать в касете (если пригласят) или в харчевне под навесом, оттуда в центр на корриду, начинающуюся обычно в половине седьмого, и назад, в Лос-Ремедиос, ближе к полуночи пообедать, чтобы без устали танцевать севильяну и пить до шести утра из стаканчика в кожаном подстаканнике, свисающего с шеи на тонком ремешке: руки должны быть свободны для поводьев и щелканья пальцами. На ферии пьют сухой херес (о котором у меня жутковатые воспоминания со времен рижской юности, но, боюсь, у нас был все же другой напиток) и его разновидность – мансанилью.
Все это нельзя не делать в Севилье во время ферии – или хотя бы на это смотреть. И снова – к концу недели втягиваешься в карнавальное извращенное однообразие, со знанием дела отмечая различия в упряжи, украшениях, ужимках, кажется, что так будет всегда, и охватывает возрастной ужас персонажа Вертинского: «Я усталый старый клоун». Дикость времяпрепровождения неописуема, и под этим углом по-иному видишь собственную молодость, когда что-то подобное длилось куда дольше, часто без передышки, зато с ежедневными перерывами на работу или учебу, и хереса было гораздо больше и гораздо хуже. Все-таки богатыри – мы.
«Иной раз теряешь меру, когда говоришь о себе, сеньор», – заметил очень неглупый, но навеки оставшийся в тени дон Хосе. Всякое новое место обращает тебя к себе, но Севилья – больше других. В этом городе на краю двух бездн особое значение должно иметь слово «краеведение», призыв «изучай свой край».
В Севилье искать нечего, там все тебя находит само. Это город не ассоциаций, а эмоций, что непривычно для путешественника. Особенно русского и особенно в Испании. Так, русский человек вспоминает Хемингуэя, а обнаруживает – Кармен.
Американский писатель выкроил из страны свою, вроде Швамбрании, и столица ее Памплона. Хотя именно из этого главного города королевства Наварра и пошла Реконкиста – отвоевание Испании у мавров, хотя через Памплону проходит дорога паломников Сантьяго, хотя именно отсюда родом дон Хосе – нанес Памплону на карту мира, разумеется, Хемингуэй.
Ему слегка отплатили – бронзовым бюстом у арены боя быков, бульваром Пасео де Хемингуэй, но именно слегка, потому что толпы туристов, прибывающих сюда в начале июля, в неделю святого Фермина, которую американец воспел в своей «Фиесте», кормят Памплону. В эти июльские дни все происходит более или менее так, как описано в хемингуэевском каноне: быки бегут по узкой улице Эстафета, и желающие несутся с ними наперегонки. К Эстафете я спускался по нескольким ступенькам с Пласа де Кастильо, где жил в той самой гостинице: «Переулком выехали на центральную площадь и остановились у отеля Монтойа». Отель на месте, называется «Ла Перла», считается одним из худших в городе и сохраняется в угоду хемингуэевским адептам. На месте и кафе, где происходило все в «Фиесте»: «Мы пили кофе в кафе „Ирунья“, сидя в тени аркады, в удобных плетеных креслах, и смотрели на площадь». Кофе вкусный, как во всей Испании, интерьер – роскошь артнуво, а по вечерам ничего не подают: там играют в американское лото – бинго, отчего так накурено, что и с утра не войти. Кафе «Суисо», где Роберт Кон избил героев книги, закрылось еще в начале 50-х. Расхваленный в «Опасном лете» ресторан «Марсельяно» исчез три года назад. Бар «Чоко», где в 50-е «проходила светская жизнь» Хемингуэя, существует, но крайне непрезентабелен.